Николай Алексеев - Лжедмитрий I
Давно бы пора воротиться князю Скопину-Шуйскому, а он отчего-то задерживается. Бояре злословили, шушукались: «По всему не хочет инокиня Марфа грех на душу брать…»
Митрополит Филарет сомневался, а князь Василий Иванович Шуйский, тот по-иному говорил:
— Как же, устоит Марфа. Не таковы Нагие, чтоб от царских почестей рыло воротить.
И хоть сказывал Шуйский такие ехидные слова, а в душе надежду теплил, что инокиня не пожелает ехать в Москву, откажется.
Но вот когда истекли все сроки, прискакал от Скопина-Шуйского гонец. Писал князь, что будет в Москве сразу после Покрова, да не один, с царицей-матерью…
Встречать инокиню Марфу выгнали всю Москву. Приставы и старосты в каждую избу захаживали. Кто добром не выходил, силком гнали, да еще приговаривали:
— Одежонку какую ни на есть лучшую напяливайте!
Верстах в двух от города холопы государев шатер выставили. Над холопами догляд чинил великий дворецкий князь Голицын. Чуть какой зазевается, князь Василий Васильевич его дубинкой вразумит. Холопы бранились, поносили князя:
— Ах, язви тебя!
Голицын в последний год совсем душой извелся. На виду князь перед Отрепьевым лебезит, а как с Шуйским да Филаретом сойдутся, так и бранят Григория.
Ходит великий дворецкий князь Василий Васильевич среди холопов, зыркает маленькими глазками, подгоняет:
— Рот не раскрывать, государь заявится, с кого спрос?
День еще только начался, но Голицыну уже жарко, запарился в беготне. Длиннополый кафтан обросился, под высокой боярской шапкой седые волосы слиплись от пота.
Вот холопы забили последний кол, и высокий просторный шатер заиграл на солнце золотом. А холопы уже ковры раскатывают, устилают пол и землю у входа.
Повалили из Москвы бояре. Ехали не одни, с семьями. Подкатила карета князя Черкасского. Кони цугом впряжены, сытые. У князя Ивана Борисовича две дочери, одна другой ядреней. Приметили Басманова, жеманничают. Черкасский на дочерей прицыкнул:
— Уймитесь, окаянные!
Девки присмирели.
Подошел Шуйский, скользнул сальными глазенками по дочерям князя Ивана Борисовича. Эвона какие кобылы уродились! Причмокнул:
— Зело телесны девки у тебя, князь Иван. — Снял шапку, погладил лысину. — Ужо поглядим на встречу сынка с матушкой.
Черкасский отмолчался, по сторонам поглядывал, угрюмый. Шуйский позвал Голицына:
— Подь сюда, князь Василь Васильевич, великий дворецкий государев. Доколь дожидаться-то? — обнажил в усмешке гнилые зубы.
— Мне ль знать? — Голицын пожал плечами. — Ты, князь Василь Иваныч, иное спросил бы. А царица-мать когда прибудет, тогда и прибудет.
— Вишь, ляхи взвеселились, — кивнул Черкасский на спешившихся шляхтичей.
Шуйский сощурился:
— Аль тебе, князь Иван, в новину? Зело в чести у царя нынешнего ляхи и литвины, в большей, чем бояре. Вона, вишь, и немцы своей ротой топают.
Голицын кивнул согласно.
— Ноне они, а не стрельцы царю охрана.
— Дожились! — буркнул Черкасский.
— Даст Бог, недолго, — сказал Шуйский и, приложив ладонь к глазам, козырьком, глянул на дорогу.
Инокиня Марфа подъезжала к Москве. Сколько катилась карета, Марфа, раздвинув шторки, все поглядывала по сторонам. За оконцами в киновари и позолоте леса, зеленые ели и сосны, поля в потемневшей щетине.
За каретой инокини — возок Скопина-Шуйского. Растянулись телеги со снедью.
Чем ближе к Москве, тем сильнее волнение Марфы. Иногда у нее пробуждалось желание поворотить обратно, но было поздно…
Марфа припомнила, как много лет назад, в первый месяц замужества, ехала она этими местами. Тогда погода не была такой теплой и лил дождь. Ей, молодой царице Марии, было зябко, она жалась к мужу. Царь Иван обнимал ее, и рука у него была крепкая, а тело, и через кафтан слышно, горячее.
Ночевали они в каком-то селе. Царю и годы не помеха, легко перенес ее из кареты в крестьянскую избу. Стрельцы выгнали хозяев, царь и она в ту ночь не уснули совсем…
На косогоре кони замедлили ход, к оконцу кареты подошел Скопин-Шуйский.
— Выглянь-ко, государыня, как встречают тебя.
Марфа увидела царский шатер и бояр, а дальше — толпы народа. Сердце тревожно ворохнулось.
— Господи, на все воля Твоя!
Окружили бояре карету, помогли инокине выбраться. Она узнавала всех. Кому улыбалась щедро, кому кивала холодно, а от Шуйского отвернулась. Не могла простить, как он в Угличе после смерти Димитрия, в угоду Годунову, винил Нагих и угличан в расправе над Битяговским.
От князя Василия Ивановича не ускользнуло недовольство Марфы, отошел в сторону. На ходу кивнул Голицыну:
— Не просчиталась бы инокиня.
Голицын хихикнул:
— Радуется, чать, сын Димитрий из мертвых воскрес.
Басманов полог откинул, провел инокиню в шатер, бояр дальше порога не пустил.
За колготой не заметили подъехавшего Григория. Он, в коротком кунтушке, без шапки, соскочил с коня, бросил повод шляхтичу и, не посмотрев ни на кого из бояр, вошел в шатер. У входа задержался на мгновение. Инокиня Марфа в черном монашеском одеянии стояла посреди шатра, лицо бледное, глядит в упор.
Что творилось в ее душе? Может, виделся ей в самозванце чудом оживший, выросший не на ее глазах сын? Либо мучительно больно жало сердце оттого, что этот совсем чужой ей человек назвался Димитрием?
А самозванец уже приблизился к ней, приговаривая:
— Матушка, матушка!
В груди у инокини давило, к горлу комок подступил. Упала бы, не поддержи ее Отрепьев. Целует он ее руки, о чем-то говорит, но Марфа только голос слышит.
Обняв инокиню за плечи, Отрепьев вывел ее из шатра, усадил в карету. Кони тронулись, и Григорий пошел рядом с каретой, заглядывал в открытую дверь, улыбался. Следом толпой валили бояре, шляхтичи.
В Москве зазвонили колокола, показался народ, но инокиня Марфа ничего не видела, она плакала.
* * *Католический мир пышно похоронил папу Климента Восьмого. Ушел из жизни глава огромной, сложной и мощной машины, имя которой латинская церковь.
Папа римский — наместник Бога на земле. К его слову прислушиваются все, кто исповедует католицизм. Воля папы — закон для всех, от крестьянина и ремесленника до короля и императора.
Ватиканский собор избрал нового папу. Князья могущественной католической церкви назвали им Павла Пятого.
Был папа Павел хотя и стар, но телом крепок и, как все папы, жадно мечтал объединить под своей властью обе церкви, латинскую и греческую, а потому, подобно Клименту, возлагал надежду на воцарившегося в России самозванца.
* * *В полутемном притворе Краковского собора два брата во Христе сидели тишком да рядком. Папский нунций Игнатий Рангони беседовал с только что приехавшим из Рима епископом Александром.
И у нунция, и у епископа Александра одна фамилия — Рангони. Игнатий — дядя Александру. Они и обличьем схожи: оба маленькие, толстенькие и розовощекие, только у Игнатия лысина во всю голову, а у Александра едва наметилась.
Епископ Александр устал с дороги, но слушал нунция Игнатия внимательно. Тот вздыхал:
— Ох, сын мой, путь твой не из близких, и нелегкое дело доверил тебе папа Павел. Я знаю царевича Димитрия настолько, как знаю тебя, ибо в Сандомире и здесь неотступно наблюдал его, речи вел с ним душевные, как учил меня тому покойный папа Климент… С виду прост царевич и будто в мыслях легок, а приглядись, изворотлив и разумом наделен огромным…
Перебирая янтарные четки, епископ Александр качал головой:
— Царевич ли?
— Однако царствуй, — сказал нунций Игнатий и, сложив губы трубочкой, помолчал. Потом спросил: — Только лишь с посольством едешь ты, сын мой, или еще что?
— Ты и сам знаешь, святой отец. Велел мне папа оставаться в Москве, пока прибудет туда пани Марина Мнишек. А как станет она женой царевича Димитрия, быть при ней очами и ушами папы нашего и церкви латинской.
— О, да-да! — согласился нунций Игнатий. — На Марину Мнишек возлагаем мы многое. — Снова вздохнул. — На когда назначил ты, сын мой, свой отъезд?
— Немедленно, святой отец. Я не собираюсь задерживаться в Кракове.
— Разве мы с тобой не пообедаем?
— Нет! — Александр поднялся, одернул сутану. — Время не ждет, и папа велел торопиться.
* * *Немец Кнутсен у себя на родине, в Риге, слыл добрым пивоваром, может, и впредь пиво из бочек Кнутсена будоражило бы кровь в жилах почтенных бюргеров, потомков рыцарей Ливонского ордена, если бы судьбе не угодно было свести пивовара с искателями легкой жизни.
В погребок Кнутсена заглядывали мореходы из разных стран, чьи корабли бросали якоря в Рижской гавани. Как осы ка мед, слетались к Кнутсену все, у кого в кармане звенело серебро.
Захаживали сюда бродяги и преступники, кого давно уже ждало правосудие.