Юрий Смолич - Мир хижинам, война дворцам
Керенский размышлял. Сперва перевес был на его стороне, затем — на стороне Центральной рады, потом шансы сравнялись. Но события, назревавшие в Петрограде, снова лишили его, Керенского, каких бы то ни было преимуществ…
Нет, рвать с Центральной радой в настоящий момент было неразумно.
Он сказал:
— Кое-какие… события требуют моего присутствия в столице, господа. Я… гм… вылетаю сейчас на аэроплане… — Он на миг запнулся. — Прощайте, господа…
— А… как же мы?.. А наш договор?..
— Я… гм… оповещу вас по телеграфу. Ведь мы не выставили категорических возражений против наших домогательств… Но и не дали на них окончательного согласия, — поспешно добавил он. — Мы еще вернемся к этому вопросу, господа… при условии, что все будет одобрено Учредительным собранием.
Взглянув на постные физиономии представителей Центральной ради, Керенский счел нужным и подбодрить:
— Восстание здесь будет… ликвидировано! — Улетая, он мог это обещать спокойно. — Но общими силами, само собой: против большевистской опасности мы должны быть едины! — Он не мог устоять перед соблазном произнести на прощанье хотя бы короткую речь. Сунув руку за борт френча, он провозгласил; — Пусть это будет символом нашего единства в деле революции и войны! Мы удовлетворим ваши требования, господа, при условии, что украинизированные части пойдут в наступление. Пятьдесят тысяч немедленно на линию Збараж — Скалат! Приветствую вас, господа!
Он пожал руки Грушевскому, Винниченко, Петлюре. Руки у них были влажны, пожатия вялы. Лица у всех троих осунулись.
Тогда, чтоб заронить в их перепуганные сердца надежду, чтобы — в общих интересах — поднять их упавший дух, Керенский решил каждому сказать что-нибудь приятное и ободряющее.
Грушевскому он сказал:
— Приветствую вас, президент!
Винниченко:
— Мое почтение, первый министр!
Петлюре:
— Желаю счастья начальнику вооруженных сил Украины!
Затем Керенский быстро вышел. Боголепов-Южин, позванивая шпорами, поспешил за ним. Терещенко и Церетели догоняли их почти рысцой.
Грохнула внизу, в вестибюле, дверь. Зафыркали машины: одна, следом за ней — вторая.
В этот момент невдалеке, возле университета, затрещал пулемет.
— Гасите свет, — замахал руками Грушевский.
9Между тем восставшие полуботьковцы — пять тысяч штыков — рассыпались по улицам города. В первую очередь они разгромили квартиру командующего поисками Оберучева, арестовали коменданта города, штурмовали телеграф и вокзал.
Юнкера, которых повстанцы еще ни успели разоружить, а также богдановцы в разных концах города встретили их огнем.
Ни своих штыках полуботьковцы несли транспаранты “Долой войну!” — и на огонь юнкеров и братьев богдановцев отвечали тоже огнем, войною.
Солнце не взошло. Над днепровскими волнами клубился сухой летний туман, над парками кружилось, каркая, воронье.
Дворники в белых фартуках вышли с брандспойтами поливать улицы. Молочницы с пригородных поездов спешили к базарам — Житному, Сенному, Галицкому, Владимирскому и Печерскому. Сонно позванивали первые трамваи, выезжая из депо.
Тут и там постреливали винтовки. Там и тут отзывался пулемет.
Город и с вечера уснул не мирно — очереди за хлебом, митинги, забастовки, — однако все это было в тылу; а просыпался он и вовсе в районе боевых действий. Стычки возникали на Шулявке, на Демиевке, на Подоле и на Печерске…
Петлюра висел на телефоне во дверце Терещенко. Он телефонировал в Винницу, в Жмеринку, в Проскуров: проскуровским и жмеринским частям выступить немедленно на линию Збараж — Скалат; Винницкому же гарнизону — по двести патронов на магазин, по четыре гранаты на бойца — двигаться к столице…
Искрограмма, полученная под вечер из Петрограда, гласила: верные Временному правительству воинские части начали обстрел рабочих демонстраций.
Искрограмма из ставки: австро-германские войска хлынули в прорыв под Тарнополем и развивают наступление в направлении на Киев.
ЗАВАРУХА
1Австрийцы стояли цепочкой вдоль дороги, и спелая рожь позади них, на тучных помещичьих землях, была, так густа и высока, что подымалась золотою стеной выше головы. Солнце только выглянуло из-за леса, лучи его стлались понизу, сверкая на росистом после утреннего тумана лугу, по ту строну шоссе, и, чтоб разглядеть, что делается у села, австрийцы щурились, приставлял ладони ко лбу.
Оттуда подходили бородянцы. Село вышло все — и старые, и малые, и самосильные хозяева, и арендаторы.
День начинался тихий и ласковый, все вокруг — и травы, и деревья, и кусты — точно замерло, нежась в утренней прохладе, Торжественная тишина стояла в природе, только в камышах над Здвижем пересвистывались кулики да изредка покряхтывали лягушки. Тихо было и среди людей на земле: австрийцы вглядывались, не роняя и слова, бородянцы подходили тоже молча.
Затишье — напряженное, как в последнюю минуту перед боем.
Только в руках у австрийцев были не винтовки, а косы, и вместо орудийной батареи поодаль на пригорке стояли жнейки в упряжках. Бородянцы тоже несли на плечах косы, а женщины шли с серпами, заткнув за пояс юрк[39]. Сегодня — зажин.
2И, однако, боя было не миновать. И сеча должна была грянут: лютая, беспощадная, — когда головы полетят с плеч долой, срубленные острыми, только что наточенными косами.
Во главе бородянцев, с косой на плече, выступал матрос Тимофей Гречка — в тельняшке, сдвинув бескозырку с ленточками на затылок. Шел твердо и решительно, не спуская глаз с противника под золотой стеною хлебов: он и вправду был командир. Дойдя до белого столбика, отмечавшего границу графских владений, шагов за пятьдесят от выстроившихся вдоль поля австрийцев, Тимофей крикнул во весь голос, спугнул очарованную тишину летнего утра:
— Эй, вы там! A совесть у вас, австрияков, где?
Вакула Здвижный — даром что без ног — от Гречки не отставал, как верный адъютант. Прыгая на коротеньких костыльках, он подкрепил возглас командира длинным и жестоким проклятием:
— …И матери нашей, и женкам, и детям, что остались горевать в австрияцкой земле! Чтоб им куска хлеба вовек не увидеть! Чтоб им воды не напиться до смерти! Чтоб скотина у ник подыхала! Чтоб завалилась хата над головою!..
Проклятие было такое грозное, что женщины закрестились мелко и часто.
Снова воцарилась тишина. Только ближний из австрийцев — тот, что стоил крайним на меже, произнес смущенно:
— Да мы та, вуйко[40], разве по своей воле? Видит бог?..
Он снял кепи и стал вытирать пот со лба: еще косой махать не начинал, а уже упрел со стыда да жалости к людям.
— А по чужой воле, — закричал Тимофей Гречка, — выходит, можно людей жильем в гроб класть?! Паразит ты, панский прихвостень!..
Только вчера командующий Юго-Западным фронтом генерал Корнилов издал смертельный для деревенского люда приказ: ввиду военного положения, прорыва на фронте и наступления австро-германской армии — весь хлеб в прифронтовой полосе сдать интендантам фронта. Наемным жнецам запрещалось отдавать за работу часть урожая: платить только деньгами по цене чернорабочего на принудительных работах прифронтовой зоны…
Говорили-растабарывали полгода, как делить помещичью землю, — теперь же, с посевами, или позже, когда уберет пан, осенью? Раздумывали — даром или, может, за выкуп? Прикидывали — на рабочие руки или, может, на рты? А вышло: хлеб — генералу, а земля господу богу!
Договаривались на десятый, девятый, а то и восьмой сноп, а тут тебе — сорок копеек поденно… Да на эти копейки и в городе, по карточкам, уже хлеба нет, а на селе, когда вывезут весь урожай, и кусочка не купишь у живоглотов.
Мора только и ждать — вот оно что такое война, будь она, вместе с Временным правительством на веки вечные проклята!..
Вакула Здвижный — герой войны, весь в Егориях, инвалид царя, веры и отечества — упал лицом в пыль на дороге и страшно закричал, а потом забился в припадке: война у него отняла ноги и да еще и черной хворобой наградила.
Женщины окружили его, черной косынки ни у кого не нашлось: июль, жара, — и Тимофеева Мария не постеснялась, скинула запаску и накрыла сердешного…
Людей никто и не собирал. Просто, как услышали, что из экономии выведены пленные австрийцы косить для Корнилова панские поля, ухватили кто косу, кто серп, кто грабли, да и кинулись со всех ног в поле. Решение пришло само собой: жать, а там видно будет… Взять хотя бы эти голодные копейки? А может, кто-нибудь там, наверху, сжалится над людской бедой и разрешит, — хоть за пятнадцатый сноп? А может, и вправду порубать косами этих чертовых австрияков? Не сгинули на фронте, так здесь в сыру землю пойдут, коли не сыты кровью наших сынов, пролитой в бою, — еще и малых деток на голодную смерть обрекают… Не было б австрияков, так разве ж без рабочих рук этот Корнилов — пускай он и самый старший генерал — решился б на такое дело? На мировую пришлось бы генералу пойти, согласился бы, дьявол, чтоб люди из доли работали!