Григорий Чхартишвили - Аристономия
Антон внимательно смотрел на его глаза. В белене содержится атропин. Если дурман подействует, зрачки должны расшириться.
На всякий случай уселся раненому на вытянутые руки, бабе велел взгромоздиться на ноги.
– Чегой-то вы? Верхом на мне поехаете? – пролепетал Шурыгин заплетающимся языком.
А зрачки-то в самом деле расширились, глаза стали будто черными.
– Так больно? – спросил Антон, дотронувшись кончиком ножа до раны.
Харитон не ответил.
– Ох хороша горилка-а, – протянул он. – Ох хороша-а! Где такую взял, студент? Душа порхает, по небу летает.
И запел:
На прекрасном да на местеХарчевня стояла.Ой, ду-дым ду-дым, ду-дым,Харчевня стояла.
Антон смочил кусочек ваты в водке, продезинфицировал пальцы.
На хирурга он не учился, на операциях только ассистировал, но технически процедура несложная. В любом случае, отступать поздно.
Раздвинул края раны, ожидая крика или хотя бы стона, но Харитон продолжал выводить визгливым, дурашливым голосом:
Ты казачка душа-Таня,Поедем кататься.Ой, ду-дым ду-дым, ду-дым,Поедем кататься.
Анестезия действовала!
Пока Антон – кропотливо, долго – вычищал из раны налипшую дрянь, время от времени снимая мокрой ватой сочащуюся кровь, раненый орал свою дикую нескончаемую песню.
– Больно? – несколько раз спрашивал Антон.
– Щекочеть чего-то, – отвечал Шурыгин, блаженно жмурясь.
В конце операции чмокнул губами, уснул. Работать стало легче.
Завершив очистку, Антон промыл рану, смазал остатками водки, залепил листом подорожника. Наложил повязку – Самохина оторвала кусок от своей нижней рубахи. Ткань была сомнительной чистоты, но сверху ничего, сойдет.
– Слезай с него, Самохина. Кончено. – Рукавом вытер лоб. Вроде и не жарко было, а как вспотел. И совершенно выбился из сил. – Я, пожалуй, тоже посплю.
Он сполз наземь, привалился головой к плечу Шурыгина, зевнул.
Проснулся от тряски.
Харитон, наклонившись, теребил его за плечо.
– Итить надо. Завечеряет – дороги не найдем. Солнце низко, за ним надо итить.
Для человека, перенесшего мучительную, долгую операцию, вид у Шурыгина был отменный: и цвет лица, и блеск глаз, и динамика движений.
– Почему на закат? – спросил Антон, садясь. – Там же поляки.
– Наши там.
Кавалерист показал туда, где сквозь деревья просвечивало красноватое солнце, и Антон услышал рокот недальней канонады.
– Наша батарея, я ее на голос чую. Пожуй чего-нито, и пойдем. Извиняй, мы с Самохиной без тебя поснедали. Брюхо подвело.
На тряпке лежала аккуратно отрезанная треть колбасы и ломоть хлеба. «Взяли без спроса, но поделили честно, – понял Антон. – А будить не стали, чтоб отдохнул. Пожалуй, это следует назвать деликатностью».
Харитон сел рядом, скосил глаза – вертеть забинтованной шеей ему было трудно.
– Ты мне теперь знаешь кто? Ты мне теперь братуха будешь, понял? Как тебя звать?
– Антон.
– Эка! – удивился и как бы даже расстроился Шурыгин. – Есть у меня уже Антошка, меньшой. Нас у мамки четыре брата: я, Степка, Лёха и Антошка. – Махнул рукой. – Ну, будет у меня два брата Антошки. Ни у кого такого нету, а у Харитона Шурыгина будет.
Пришлось Антону отвернуться, потому что на глазах выступили слезы.
«Кажется, это самая важная минута моей жизни» – вот что подумалось. И еще: «Теперь всё будет по-другому».
* * *Полковой лазарет был одно название. Кое-как приспособили для медицинских целей местную церковь: убрали мусор, помыли пол, поделили помещение занавеской на две половины – коечную и операционную. Хирург был под стать лазарету – из фельдшеров военного времени, а вообще-то коновал. Раньше занимался только первичной обработкой ран, но полковой лекарь неделю как сгинул – отстал при суматошном отступлении, нового не прислали и, наверное, не пришлют. Между тем у комэска-один Лазарчука гангрена поднималась от кисти к предплечью. Если срочно не сделать ампутацию, погибнет человек. Вот и уговорил Антон фельдшера сделать операцию – рука у Демочкина была хорошая, твердая. Демочкин долго отказывался, трусил. Не из-за раненого, который мог не выдержать, а из-за того, что сделают эскадронцы с незадачливым хирургом. Бойцы Лазарчука любили, около койки всегда дежурило по несколько человек.
«Грохнут, так нас обоих», – сказал Антон. Когда не подействовало, поговорил с эскадронцами, объяснил, что к чему. Они приволокли упирающегося фельдшера к операционному столу насильно.
И вот Демочкин, бледный, перебирал хирургические инструменты, Антон готовил хлороформ, а бойцы стояли вкруг стола и враждебно наблюдали за приготовлениями.
Было страшновато. С запозданием подумалось, что надо было кликнуть своих ребят, из второго эскадрона. Если что, они бы в обиду не дали. Эх, раньше бы догадаться.
Наголо бритый, пышноусый, толстый, Лазарчук был похож на Тараса Бульбу. Он лежал голый по пояс, нервно шевеля ступнями, но лицо было равнодушное. Никаких вопросов не задавал – чтоб бойцы не подумали, будто он боится.
– Нате, Трифон Иваныч, залейте. – Красноармеец с плохо сросшимся шрамом поперек брови подал баклагу.
– Спирта не давать! – прикрикнул Антон.
Бойцы заволновались.
– У, зверюга. Пожалел!
– Уйди, Брован, – сказал комэск. – Вишь, доктор не велит.
«Исключительно крепкий организм, – думал Антон, проверяя пульс. – В сущности, должен перенести наркоз нормально, но масса тела… Вводим полуторную…»
Врача в полку не было, зато инструментарий и набор медикаментов превосходные – трофейного происхождения.
– Давай, – кивнул Антон оператору, когда пульс и дыхание усыпленного вошли в норму. И подмигнул: не робей.
– Матушка-богородица, – пробормотал Демочкин под марлевой повязкой.
Но пилой отработал отлично. Несколько быстрых движений – и Антон принял отрезанную руку, бросил в таз.
Бойцы охнули.
Антон зажал сосуды, Демочкин быстро и ловко работал иглой. Не хуже настоящего хирурга.
Кавалеристы почтительно передавали друг другу ампутированную конечность – с лиловой, разбухшей пятерней, черными ногтями. Пошушукались, что с нею делать – решили, пускай комэск сам решает. Бережно завернули в тряпку.
– Готово, – сказал им Антон, убедившись, что всё в порядке.
Лазарчук лежал строгий, с насупленными бровями. Усы чуть подрагивали над раскрытым ртом.
Эскадронцы стояли у стола, смотрели.
– Спит… Товарищ доктор, будить его или сам?
Спросили не у Демочкина – у Антона. Видно, решили, что он главней.
– Через час будите. Станет просить попить – не давайте. Вырвет. Вечером можно дать кружку воды. Но ни в коем случае не спиртного.
Слушали его внимательно. Кивали.
Брован сказал:
– Мне в шашнацатом на румынском фронте тоже наркозию давали. Доктор пузо вчистую раскромсал, а я ничего. Знай дрыхну.
– Покуришь?
Антону сунули скрученную, подмокшую от слюны цигарку. Он поблагодарил, взял. С двух сторон поднесли спички.
– Эх, Трифон Иваныч. Какой рубака был. Ладно бы левая…
– Товарищ доктор, а скоро он поправится?
– Организм крепкий. – Антон нарочно сделал паузу, долго выпускал дым. Каждое его слово жадно ловят – приятно. – Может, уже через неделю на коня сядет. А левой рукой выучится владеть не хуже, чем правой.
– Это надо же, – подивился кто-то. – Ему руку оттяпали – а он хоть бы что.
– Мне в шашнацатом на румынском фронте осколок из кишок доставали – ничего не чуял, – снова встрял Брован.
– То осколок, а то цельную руку. Товарищ доктор, ногу тоже так отхватить можете, если с уколом?
– Хоть обе, – беспечно ответил Антон.
Все почтительно помолчали.
Бровану хотелось досказать про свое.
– Важно уколол. Мне вот в шашнацатом операцию делал самый главный лекарь – что твой генерал, бородища седая досюдова. И то с третьего раза только всадил. А наш чик – сразу в яблочко.
– Тогда не готовили специальных анестезистов, – объяснил Антон, усугубляя эффект. От коротенького словечка «наш» внутри потеплело. Когда люди из чужого эскадрона такое говорят – это дорогого стоит.
За последние недели жизнь радикально изменилась. Верней, радикально изменился он сам. Странно было бы назвать это душевное состояние гармонией – ибо какая может быть гармония среди хаоса, крови, ужаса? И всё же, всё же. Никогда еще Антон не чувствовал, что понимает жизнь. И принимает ее такою, какая она есть – без нытья, без ахов.
Он жил среди очень простых людей, с которыми прежде не умел найти общей речи, а теперь получилось. Никакой особенной тайны здесь, оказывается, нет.
С простыми людьми нужно быть простым. И нужным. А всё сверх того излишне и даже вредно.
Он выработал что-то вроде поведенческого кодекса, свода правил, жить по которым было совсем нетрудно.
Главное – понять: во время войны в мире остаются только два цвета, черный и белый. Есть свои и есть чужие. Держись своих, и не пропадешь. Свои – это не большевики, не красные, а совершенно конкретное сообщество: второй эскадрон 33-го кавполка. От всего остального человечества добра не жди.