Дело всей России - Михаил Харлампиевич Кочнев
— Наконец-то ты, любезнейший Никита Михайлович, согласился со мной и с Матвеем, с чем горячо и поздравляю тебя! — Муравьев-Апостол тряхнул нежную холеную руку Никиты.
Никита Муравьев поднялся и предложил Сергею набросать совместными усилиями проект будущей конституции.
— Оговорим сразу же: крепостное право — долой! Поселения, рекрутчину — долой! Старый суд — долой!
— Да, да, — горячо поддержал Сергей Муравьев-Апостол, — подземелья и казематы уничтожаются... Казематы — могилы для заживо погребенных. В этих могилах Россия, изобилующая талантами и героями духа, будто по сатанинскому наваждению из века в век хоронит свою честь и славу. Подземелья и казематы — гнойники деспотической власти! Тени замученных, растерзанных в казематах вопиют к живым и достойным имени человека раз и навсегда смыть этот позор с лица родины... Пусть она, свободная и разумно управляемая, покажет всему миру образец истинной гражданственности. Ни один волос не упадет с головы ее гражданина вопреки закону, навсегда не только вытравит из своей памяти, но и вымарает из словарей самое ненавистное слово — самовластие! — Сказав эти слова, он прочитал помету на журнальной обложке: — «Крепостное состояние и рабство отменяются немедленно. Раб, прикоснувшийся земли русской, становится свободным!»
— Великолепно сказано: раб, прикоснувшийся земли русской, становится свободным! — восторженно проговорил Никита.
— Ибо до сих пор все наоборот: свободный человек, ступив на землю русскую, становится рабом. Так было, но так не должно быть в будущем, — пояснил Муравьев-Апостол и опять обратился к журнальной обложке: — «Всякий имеет право излагать свои мысли и чувства невозбранно и сообщать оные посредством печати своим соотечественникам». Никита хотел что-то сказать, но Сергей продолжал: — Свободы слова и печати смертельно боятся только аракчеевы, бездарные самовластные правители, никчемные вельможи и государственные мореные дубы из Государственного совета! В свободном слове — отгадка на все трудные загадки политики и государственного управления! Свобода слова и печати — это те волшебные лучи, которые сразу и насквозь просвечивают всякую напыщенную бездарность, любого истукана, занявшего кресло не по назначению в Сенате или в Совете министров. Вот почему как черт ладана боятся свободного слова аракчеевы всех разновидностей! Любая конституция на другой же день превратится в несносный и оскорбительный обман, в издевательство над народом, если будет растоптана свобода слова и печати!..
— Ты прав, — согласился Никита. — Одно удручает меня в этом вопросе — безграмотность народа. При таком положении вещей от свободы слова и печати, дарованной России, выиграет опять-таки верхушка общества, те же замаскированные аракчеевы всех мастей. Вот что мне не дает покоя...
— Что ж, верно, следует подумать о том, как ограничить конституционное влияние аракчеевых на печать до той поры, пока в народе достаточно не распространится грамотность, — высказал предположение Муравьев-Апостол. — Я думаю, со временем мы найдем формы такого ограничения.
— Да, пожалуй, сейчас мы к этому не готовы, — сказал Никита.
— Где соберемся нынче? — спросил Муравьев-Апостол, когда они закончили. — У меня в казармах неудобно: известный тебе полковой адъютант Бибиков стал проявлять чрезмерный интерес ко всему, что происходит у меня, и ко всем, кто бывает у меня. И еще есть такой же — Скобельцын...
— Собираться в моем доме тоже становится небезопасным, — озабоченно сказал Никита, убирая свернутую в трубку тетрадь в стеклянный тайник. — Глинка предупредил, что Фок дал указание своим негласным доносчикам и наблюдателям не сводить глаз с наших окон и дверей. Подобное же указание дал квартальным и будочникам блистательный рыцарь Боярд...
— Кто? Кто? — не поверил Сергей.
— Начальник Глинки — генерал-губернатор граф Милорадович.
— Здорово... Неужели сей расточитель и поклонник Аполлона вместе с тем занимается и натаскиванием фискалов и шпионов? Не вяжется одно с другим... Надо пожаловаться танцовщице — Катеньке Телешовой... Впрочем, что ж Милорадович — его должность обязывает вожжаться с фискалами. Но где все же будем собираться?
— Есть предложение собраться под охраной недреманного ока полиции...
— Как это? — недоверчиво улыбнулся Сергей.
— Угадай, — посмеиваясь, сказал Никита.
— Трудно. Не канцелярию же петербургского полицмейстера Горголи ты имеешь в виду?
— Нет, конечно... Собираться будем отныне в доме Главного гвардейского штаба! Известен тебе такой дом?
— Еще бы... Понял — у Федора Глинки!
— У него. Он сам предложил для сборов свою квартиру. Представляешь, каково! Все наши самые важные собрания будем проводить у человека, состоящего для особых поручений при генерал-губернаторе Милорадовиче, у лица, которое практически ведает всем политическим сыском в столице!
— Воистину здорово! Ход троянским конем! — воскликнул Муравьев-Апостол.
— Еще бы! Уж эта-то квартира и весь этот дом и у министра внутренних дел, и у генерал-губернатора находятся вне подозрений! Адрес Федора Глинки известен всем членам Коренной управы. Домашний человек Глинки — личность вполне надежная, посторонних в этой квартире почти не бывает. Разве что сослуживец по канцелярии Григорий Перетц. Я не знаю их отношений, но это дело хозяина квартиры. Лишь об одном предупредил Глинка: его иногда на службе долго задерживает генерал и потому он не всегда будет вовремя являться на наши сходки... Но это не страшно.
2
Неделю спустя на квартире у Федора Глинки собрались члены Коренной управы Союза благоденствия. Это был боевой политический центр, из которого исходили все указания для местных управ.
За окнами насвистывал ветер, по стеклам временами дробно била снежная крупа, и в трубе жалобно завывало. В просторной квартире дымились трубки и сигары. Председатель Союза благоденствия граф Федор Толстой — коренастый, широколицый и широкоплечий, с мускулистыми мужицкими руками, немного медлительный в движениях, сидел на диване между Сергеем и Матвеем Муравьевыми-Апостолами и рассказывал о похождениях Толстого-Американца, каждую неделю удивлявшего столицу какой-нибудь новой выходкой. Блюститель Союза благоденствия князь Илья Долгоруков, имевший среди друзей репутацию человека крайне осторожного, расхаживал по просторной квартире. Лицо его, обрамленное светло-золотистыми бакенбархами, было бледно, и на нем время от времени появлялось болезненное выражение, но Долгоруков старался скрыть его. Дело было в том, что у него обострилась геморроидальная болезнь, врач предписал ему сидеть дома, а он приехал на собрание. Изредка он останавливался, чтобы обменяться словом с кем-нибудь, и опять продолжал