Михаил Загоскин - Искуситель
– Нет, Машенька.
– Ну, конечно, не родная, но, мне кажется, двоюродные сестры целуют своих братьев.
– Да кто тебе сказал, что мы двоюродные?
– Ах боже мой! Да какие же?
– Мы почти совсем не родня с тобою.
– Не родня! – повторила Машенька, и я чуть не вскричал от ужаса: в ее розовых щеках не осталось ни кровинки, губы посинели, а рука, которую я держал в моей руке, вдруг сделалась холодна как лед. – Не родня! – продолжала она еле слышным голосом. – Ах, братец, как ты испугал меня! Ну можно ли так глупо шутить.
– Успокойся, Машенька! – сказал я. – Да и чего ты испугалась? Ну да, конечно, мы не родня, я могу на тебе жениться, а ты можешь выйти за меня замуж.
Машенька вздрогнула, ее бледные щеки запылали, она вырвала из моей руки свою руку и почти в то же самое время, протянув ее опять, сказала с улыбкой:
– Теперь я вижу, братец, ты шутишь.
– Право, не шучу.
– Да полно, перестань.
– Клянусь тебе, это правда.
– Какой вздор, и как тебе пришло в голову…
– Не мне, Машенька, я об этом никогда не думал.
– Так с чего же ты взял?..
– А вот послушай!
Тут я пересказал ей слово в слово разговор, который так нечаянно подслушал на ярмарке. Машенька задумалась.
– Нет! – сказала она после минутного молчания. – Это быть не может, ты, верно, ошибся. Послушай, братец, хочешь ли, я спрошу об этом у маменьки?
– И ты думаешь, она скажет тебе правду?
– А почему же нет?
– Да если нам до сих пор никогда не говорили об этом, так, верно, и теперь не скажут. Может быть, на это есть причины, которых мы не знаем.
– Да, да, в самом деле!.. А кто были эти дамы?
– Я уже говорил тебе, что когда они сидели на прилавке, так мне за кучею книг нельзя было их видеть.
– Знаешь ли что? Мне кажется, они тебя заметили и хотели посмеяться над тобою.
– Да если я их не видел, так и они не могли меня видеть.
– Не приметил ли ты, по крайней мере, как они были одеты?
– Да!.. Я очень об этом думал!.. Однако ж, постой! Так точно!.. На одной из них был чепчик с розовыми лентами и голубыми цветами.
– Это Анна Саввична Лидина! – вскричала Машенька. – Я познакомилась и очень подружилась с ее дочерью… О! Феничка мне все скажет! Я попрошу ее, чтоб она спросила свою маменьку, правда ли, что мы не родня, и ты увидишь, братец… Погоди, погоди!.. Ах, как легко тебя одурачить!
Машенька очень развеселилась, беспрестанно говорила мне:
– Так вы, сударь, хотите на мне жениться? – и умирала со смеху.
– Тьфу ты, благодарствуй! И вторую проиграл! – вскричал Двинский, оттолкнув с досадою шахматную доску. – Ну! Или ты, Иван Степанович, понаторел у себя в деревне, или я больно плохо стал играть. Однако ж не пора ли вам, барыни, одеваться? – продолжал он, взглянув на своего эликота[33]. – Без пяти минут семь! Авдотья Михайловна! Ведь вы, кажется, также со всем семейством приглашены сегодня в театр к Григорию Ивановичу Рукавицыну?
– Да, он просил нас – и в театр, и в вокзал! – отвечала Авдотья Михайловна.
– Так ступайте же, наряжайтесь! В семь часов к нему весь город съедется.
– Мы последние два короля доиграем завтра, – сказала хозяйка, вставая.
Через полчаса мы отправились к Григорию Ивановичу Рукавицыну. Его деревянный дом, один из лучших в Дворянской улице, занимал с своим садом, двором и всеми принадлежностями почти целый квартал. Когда мы вошли, то перед нами открылась бесконечная амфилада низких комнат, не убранных, а, лучше сказать, заваленных различной мебелью. Народу было множество, и мы едва могли добраться до хозяина, который в угольной, обитой китайскими обоями, комнате, принимал гостей. Мы только что успели с ним раскланяться, как он, подав с низким поклоном руку губернаторше, пригласил всех идти за собою в мезонин, в котором устроен был театр. Господи! Какая началась давка, а особливо по узкой лестнице, когда все гости бросились толпою вслед за хозяином. Губернаторшу и дам пустили вперед, но зато мужчины стеснились так в дверях театра, что у председателя уголовной палаты оборвали на фраке все– пуговицы, а одного советника губернского правления совсем сбили с ног и до того растрепали, что он должен был уехать домой. Наконец кое-как все гости вошли в театр и разместились по лавочкам. Разумеется, я попал на самую заднюю. С одной стороны подле меня пыхтел толстый помещик в замасленном кафтане, с отвислым подбородком, раздутыми щеками и преогромной лысиною. Он беспрестанно протягивал чрез меня свою толстую лапу и нюхал табак у другого моего соседа, маленького человечка, тщедушного, с длинным острым носом и лицом, которое с профиля походило почти на равносторонний треугольник. Если вам случалось видеть ученых чижей или канареек, одетых по– человечески, то вы можете себе составить довольно верную идею об этом господине, который, к довершению сходства, прятал в толстый галстук свою бороду и, выставляя наружу один нос, не говорил, а пищал каким-то птичьим голосом.
Не имея никакого понятия о театре, я смотрел с большим любопытством на сцену и на опущенный занавес, на котором написано было что-то похожее на облака или горы, посреди них стоял, помнится, на одной ноге, но только не журавль, однако ж и не человек, а, вероятно, Аполлон[34], потому что у него в руке была лира. Пока музыканты играли увертюру, между моими соседями завязался разговор.
– Осмелюсь спросить, – сказал с расстановкою плешивый толстяк, – какую комедию будут представлять сегодня?
– Оперу «Свадьба Волдырева»[35], – отвечал почти с присвистом мой чижик-сосед.
– Так-с!.. Позвольте понюхать табачку… А после ничего уж не будет?
– Как же! Дуняша будет петь арию из оперы «Прекрасная Арсена»[36].
– Так-с!.. Смею спросить: скоро начнут?
– А вот как перестанут играть музыканты.
– Так-с!.. «Свадьба Волдырева»… говорят, что это шутка очень забавная?
– Да!
Это «да!» сказано было немного в нос с таким важным голосом, что, несмотря на мою неопытность, я тотчас догадался, что сосед мой из ученых.
– Если хотите, – продолжал он, повертывая свою золотую табакерку между средним и большим пальцами левой руки, – это так – безделка! Впрочем, она написана изрядно, очень изрядно, автор ее – господин Лёвшин[37], человек с талантом.
– Господин Лёвшин?.. Смею спросить: не тот ли это Лёвшин, который сочинил книгу о поваренном искусстве и выдал в печать полного винокура?
– Тот самый. Человек известный, с дарованием.
– Да-с! Умный человек, с большим рассуждением. Весьма занимательна его книга под названием: «Календарь поваренного огорода» – очень занимательна!.. Позвольте табачку!.. А смею спросить…
– Постойте – начинают.
Занавес поднялся. В продолжение всей оперы я не сводил глаз с актеров, а особливо с того, который представлял Волдырева. Я был очарован его игрою, – и подлинно, он, по выражению толстого моего соседа, отпускал такие отличные коленцы, что все зрители помирали со смеху. Когда в пятом явлении Волдырев, воображая, что госпожа Прельщалова в него влюблена, запел:
Пущу к ней ласки,Прищурю глазкиИ бровью поведу… —
то поднял правую бровь на целый вершок выше левой и начал ею пошевеливать с таким неописанным искусством и быстротою, что вся публика ахнула от удивления. Но все это не могло сравниться с той сценою, в которой Волдырев изъясняется в любви своей. Я не мог понять, да и теперь еще не понимаю, – как может человек искривить до такой степени лицо. Боже мой! Какой поднялся хохот, когда он, в пылу своей страсти, закричал как бешеный: «О, сладчайший сахар! Отложи стыдение, не лишай меня своего снисходительства! Я возгорелся, аки смоленая свеща, и вся утроба моя подвиглася!» При этих словах толстая утроба моего соседа, который давно уже крепился, вдруг заколебалась, он прыснул, поперхнулся и, вместо того чтобы засмеяться по-человечески, принялся визжать, как собачонка, которую секут розгами, и что ж вы думаете? Даже этот странный хохот не обратил на себя внимания публики – так все были увлечены прекрасной игрою Волдырева.
Впрочем, надобно сказать правду, сначала подгадил немного актер, представлявший роль Лоботряса. Он, как видно, хлебнул через край и не успел еще порядком выспаться. В первой сцене пьяница совсем забыл свою роль, начал кривляться, занес околесную и перепутал всех остальных актеров, потом, вместо того чтоб запеть свою арию, затянул что-то из другой оперы, разумеется, от этого вышла маленькая разноголосица: он пел одно, оркестр играл другое, и хотя многие из гостей этого не заметили, но хозяин тотчас догадался, что дело идет неладно, вскочил с своего места и побежал вон. Лишь только пьяненький артист сошел со сцены, раздалось громкое рукоплескание, но только не в зале театра, а за кулисами, минуты две продолжалось беспрерывное: хлоп, хлоп, хлоп! И когда Лоботряс явился опять на сцену, то, несмотря на то что щеки его были еще краснее прежнего, он стал, к удивлению всех зрителей, говорить как человек совершенно трезвый и запел отлично-хорошо. После этой небольшой оказии опера пошла как по маслу, с каждым явлением увеличивался общий восторг публики, и, когда в конце пьесы все актеры, обращаясь к Волдыреву, запели в один голос: