Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 1
— Ай-ай! — кричал Иван, вцепившись в поводья и сжав колени.
Но его как бы не слышали и не беспокоились, смеялись там, внизу, показывали на него пальцами. Вдруг рванул ветер, сорвал с головы маменьки белый шёлковый плат и понёс его промеж облаков мимо Ивана. Он хотел уцепить плат, наклонился, упустив поводья, и стремглав полетел в воздушную бездну...
— Эй, малый, ты что? Пошто кричишь так? Иль сбредил чего? — Густой голос отца рокотал успокоительно у самого уха.
Иван открыл глаза:
— Мне снилось, я лечу...
— Это ты растёшь, голубчик... Сморился, задремал, — Рука отца ласково и крепко гладила его голову. — Устал верхами-то? А в кибитке укачивает, как в люльке.
— Ничего я не устал, — оспорил Иван. — Уж и заснуть нельзя чуть-чуть.
Белые кучевые громады там и сям стояли в небе. Из них дуло свежим ветром, разгоняя сырую духоту луговины, по которой продвигался длинный великокняжеский обоз, такой длинный — ни начала, ни конца. Сочная трава, натисканная на дно кибитки и покрытая рядниной, пахла томно, дурманно, печально. Комоница Иванова, раздобревшая и постаревшая за пять лет, шагала неспешно рядом, дёргала на ходу траву из кибитки жёлтыми крепкими зубами. Полотняный верх был снят, и Иван, приподнявшись на локте, мог видеть впереди колышущиеся конские спины и головы и всадников, едущих шагом, а сзади — крепко увязанные большие возы невесть с каким добром, которые тоже качались, клонились и выпрямлялись, и все вместе, возы и всадники, спокойно, не торопясь плыли по зелёному травянистому ковру, оставляя за собой широкий примятый след, будто сказочный полоз извивался по лугу. Где-то неподалёку протекала река, невидная в кустарниках. Пахло водой, и лягушки весело перекликались; дря-дря-дря.
— Они кричат: зря-зря-зря? — пошутил Иван, чтоб развеять скуку уже надоевшего путешествия. Отец не отозвался, задумался. Комоница шумно дышала Ивану в ухо, хрустела травой и фыркала. Отец и её не замечал. — Маменьку я во сне видел, — сообщил тогда Иван. Это отец услышал.
— Соскучился, значит. Третий день отъехали, а уж соскучился. Как видел-то?
— Не помню, — сказал Иван.
Отец внимательно посмотрел ему в лицо:
— Может, тебя, пока не поздно, обратно с дядькой отправить? Вот матушка-то обрадуется!
— Нет, надо терпеть, — решил Иван. — Я буду терпеть.
— Большой ты у меня совсем стал. — Отец пободал Ивана лоб в лоб. — Пора тебе и белый свет поглядеть, чего кругом деется и как происходит.
Ивану хотелось и дальше бодаться и бороться с отцом на мягком сене, раскачивая повозку, но отец был какой-то невесёлый, наверное, тоже об маменьке скучал, об Андрюшке, что его не взяли. Маменька сказала, ни за что не отдаст в Орду ехать последнего сыночка. И семья разделилась и разлучилась. Сёмка гарцевал где-то впереди, он был рад не знай как, всем говорил, что никаких татар не боится, едет развеяться и чтобы при батюшке быть на всякий случай. Такой хвальбун! Будто батюшка без него не управится! У него, чай, ещё один сын есть при себе, Иван.
— Хотел вам с Семёном уезды да сельцы показать, какие вам по завещанию моему отойдут, — говорил отец. — Тебе Звенигород, да Рузу, да Суходол, а Семёну — Можайск, да Коломну, да Канев, да Гжели, да Горки... не упомню уж всего... а Андрею Лопасню, да Серпухов, да ещё много... Каждому брату по четыре цепи золотые, да ещё пояса золотые с каменьями, жемчугами и сердоликами, да чаши. А матушке коробочку мою золотую и монисто новое, что сам ей сковал.
Иван слушал с удовольствием, да вдруг встревожился, что-то в его детской голове просмеркнуло:
— А зачем завещание? Это ты зачем говоришь?
— Да та-ак, — протянул отец. — Я давно уж его написал, когда ещё в Орду за великим княжением ездил. Потом ещё одно написал.
— А мы в Сарай едем?
— Сейчас не в Сарай. Татары в Крым откочевали, в летнюю ставку зовут, вроде на отдых. А дань-то тоже не забудь прихватить, Иван Данилович! Вишь, сколько возов? С прошлого года им не плочено.
— Ты ведь никогда не умрёшь? — помолчав, спросил Иван.
— Конечно, никогда, — согласился отец. — Аль ты боишься? Нет, николи с нами этого не случится... Ни ты, ни я не помрём. Протасий! Скажи, чтоб привал трубили. Коней кормить пора.
Притрухал верхом Протасий.
— Уже голова к реке заворачивает, князь. Все устамши. С самой зари-мерцаны идём.
— Хорошо ли место-то?
— A-а, где ни стал, там и стан! — крикнул Протасий, отъезжая.
— А что останется от портов моих да поясов серебряных, то раздадите по всем попьям и на Москве, — вдруг прибавил отец. И сердечко у Ивана сжалось. Ему хотелось заплакать, но он переборол себя, только молча крепче ухватил отцову руку.
2
Мимо окна, обращённого к горе, с тихим шорохом проскакал камень и где-то внизу плюхнул в запруду. Несмотря на жаркий день, в келии было прохладно и темно. Высокие буковые деревья карабкались на вершину, тянулись к солнцу светло-серыми гладкими стволами в тонкой коре. Кроны их качались от неслышимого здесь, внизу, ветра, и солнечные пятна ползали и плясали на полу, на белёных стенах, то зажигая на мгновение золотом бронзовое распятие, то выхватывая и кровавя сизо-голубой баус — камень в окладе иконы Богородицы.
Феогност сидел в простом деревянном кресле, сделанном из того же бука, и чувствовал отдых в теле, равновесие в мыслях, спокойствие в душе. Он вспомнил два года, проведённые в такой же келии на Афоне, и усмехнулся: далеко же ты убрёл, Феогност! В оковах монашества жизнь его была тем не менее бурной, лишённой внешнего постоянства, столь переменчивой обстоятельствами, что иному мирскому человеку через край бы хватило. Но укрепа внутренняя нерушима была, неколебима. С нею он оставался, как в броне, при любых превратностях судьбы, в нищей рясе и в торжественном облачении митрополита, при высших знаках почитания и в грубом унижении, которого немало довелось пережить и не меньше ещё предстояло.
Всё время афонского послушания он трудился со счастливым тщанием, потому что любил знания. Чем богаче становились его знания о мире, тем больше восхищался он и благоговел перед сложностью премудрости Вседержителя, Творца неба и земли. Более всего охочлив был Феогност на языки. Кроме русского познал за два года церковнославянский, на коем службы правят и в Сербской митрополий, и в Болгарской. Помогали в учений болгарские насельники из монастыря Зографа, и сербы из Хилендарьского монастыря, и русские иноки из монастыря Святого Пантелеймона, уже свыше полутора веков отданного им и потому ещё называемого Старым Руссиком. Прислужник Фёдор, назначенный патриархом, оказался действительно сведущим и понятливым и, когда Феогност наконец заговорил по-русски, много чего обсказал ему про обычаи, привычки и особенности своего народа. Нельзя было не отметить, что не хвалился и не гордился, плохого не скрывал. Было в его рассказах, что умиление вызывало, а иное удивляло немало. Приходил обычно Фёдор лесной дорогой с полной пазухой орехов, большой был до них любитель, ими одними никак и питался, садился на открытой террасе и, разбивая орехи камнем, рассказывал, как почитают у них на Руси святителя Николая Миликийского[29], в каждой избе его образ непременно имеется, какой великий праздник у них Покров Пресвятой Богородицы, как народ набожен и сострадателен, жесток и простодушен, честен и легко клятвопреступен, не жалует ратей, но воюет почти непрестанно, задушен татарскими данями, но всё равно богат и славен и в надежде на освобождение и мирное устроение жизни возносит свои молитвы. Патриарший добровольный выход[30] русичи платят исправно, но мечту имеют — уж не обижайся, грек! — чтобы митрополит у них был из своих, а не греческий, как покойный святитель Пётр был, но его святейшество сейчас не дозволяет, и восемь русских епископий пока вдовствуют.
Слушал его Феогност и по выработанной долгими усилиями привычке к сдержанности и отсечению воли старался не гадать, по какой надобности нагружается он сейчас таковыми сведениями и в чём они ему пригодятся. Только вспоминалось почему-то, что Юстиниан Великий, мрачный деспот и сокрушитель язычества, по происхождению был славянин и заложитель собора Святой Софии[31].
С большим волнением воспринял Феогност посвящение в митрополиты Русской Православной Церкви, дивясь дальности умыслов о нём патриарха, мудрости его руковождения кроткого, глубине советов, которым не раз ещё предстояло следовать, когда уж и сам патриарх в жизнь вечную отойдёт. Немалый жизненный опыт подсказывал Феогносту, что им получено благословение на трудное служение. Не о чести он думал, не о власти полученной — о том, как ответ держать придётся перед Тем, Кто спросит в назначенный Им срок. А ещё: как вести паству, ему порученную, между деспотством и смирением христианским, удерживая силу первого, не давая отчаяться второму. Вот о Юстиниане-то и думалось. Да разве только император тому пример, что гордыня борет в человеке образ Всемилосерднейшего, ужасается сама себе, падает ниц, затопляема горячим раскаянием, но взмывает ино опять в пущем жаре и ослеплении.