Милий Езерский - Триумвиры. Книга вторая
К вечеру всё было кончено: поле, усеянное тысячами трупов, печально расстилалось перед глазами Цезаря, который, верхом на коне, объезжал его в сопровождении военачальников.
Мамурра радостно болтал, упоенный успехом, а Лабиен хмурился.
Цезарь искоса взглянул на него:
— Скажи, Лабиен, что с тобою? Неужели тебя не радует блестящая победа?
— Победа?! — с изумлением вскричал начальник конницы. — О, Цезарь, Цезарь! Не победу принес нам этот лень, а позор! Это…
— Молчи, — шепнул Цезарь, страшно побледнев. — Ясли бы не мы их, они бы нас…
— Ты прав, Цезарь! — хором закричали военачальники. — Кто против Рима, тот должен умереть!
Лабиен молча смотрел на окровавленную землю и думал, почему от жестокой власти одного мужа зависят десятки тысяч жизней неповинных людей, и не мог найти ответа.
«Неужели так предрешено богами? Неужели Фатум решил исход переговоров Цезаря с германскими послами задолго до их встречи? О, если это так, то не лучше ли человеку не родиться вовсе? Жизнь — грязная вонючая труба для стока нечистот».
К решению Цезаря перейти через Рен для устрашения германцев он отнесся почти равнодушно и, когда легионы совершали набег на земли свебов, каттов и сугамбров, думал: «Честность и справедливость во время войны несовместимы. Война — это неизбежная смерть тела или души… А что предначертано, того не избежать».
X
Красс деятельно готовился к парфянскому походу: поручив сыну набор воинов и трибунов, он приводил в порядок свои дела и составил опись имущества, которое уже превышало семь тысяч талантов.
«А от отца я получил всего триста талантов, — думал он, потирая руки и весело бегая по таблинуму, несмотря на тучность. — И я сумел умножить свое состояние и вдохнуть жизнь в золото! Оно живет в моих руках, как младенец в утробе матери, питается моей предприимчивостью и заботами, дышит и улыбается».
Он прошелся по таблинуму.
— Пусть будут прокляты аристократы, каркающие о неудаче этой войны: «Несправедливость перед лицом богов!» — злобно шепнул он, сжав кулаки. — А почему многие сенаторы и популяры превозносят Цезаря, допускающего грабежи?
Окруженный друзьями и клиентами, он вышел побродить по городу.
Лето было на исходе, но жара еще донимала. Он хотел взглянуть на театр Помпея, с которого сняли уже леса, и полюбоваться зданием, восхваляемым римлянами.
Выйдя на площадь, он отшатнулся. Белая громада сверкающего мрамора, казалось, надвигалась, как живая; портик, украшенный картинами Полигнота и статуями побежденных Помпеем народов, был великолепен. Он вошел внутрь с необъяснимым чувством священного трепета, полюбовался статуей работы Аполлония, сына Нестора, колоннадой, обнесенной стенами, которая образовала курию Помпея, предназначенную для заседаний сената, и — вздохнул.
«Помпей увековечил себя, — подумал он, — а я? Пусть грызутся аристократы, — не буду ввязываться в их борьбу…»
Возвратившись домой, он нашел в таблинуме сына. Публий задумчиво вертел в руках эпистолу.
— От кого? — спросил отец.
— От Цезаря.
— Гм… Что же он пишет?
— Цезарь собирается в Британию. Он образовал из галлов вспомогательный легион, который назвал «Жаворонком»… «Алауда», — прибавил сын, засмеявшись.
— Так, а известно тебе, что Катон и его приверженцы обвиняют Цезаря в вероломстве и требуют выдать его, по нашему древнему обычаю, германцам?
Публий Красс тонко улыбнулся.
— Ты опасаешься, отец, за Цезаря?
— Разве не было у нас подобных случаев? — вскричал Красс. — Вспомни Гостилия Манцина, выданного неприятелю!
Публий пожал плечами.
— Это было давно. Теперь времена иные. Цезарь опирается на верные легионы, которые, не задумываясь, растерзают всякого, кто посягнет на их вождя!
Триумвир прошелся по таблинуму и, подойдя к сыну, взял его с нежностью за подбородок:
— Как дела, Публий?
— Хорошо, отец! Однако я должен предупредить тебя, что воинов приходилось набирать принудительно.
— Ну и что ж?
— Аристократы подослали народных трибунов, которые пытались помешать мне, но помог Помпей; он уговорил трибунов закрыть глаза на принудительный набор.
Марк Красс взглянул на Публия:
— Надеюсь, ты поедешь со мною…
— И ты еще спрашиваешь, отец! — вскричал сын, целуя ему руку. — Куда ты, туда и я!..
— А Корнелия? Подумал ли ты о ней?..
— А моя мать? Подумал ли ты, отец, о ней? Старик рассмеялся.
— Мы римляне, — сказал он, — и разве может нас удержать от исполнения долга любовь, родственное чувство или дружба? Никогда! Отечество любезнее нам матери, жены, любовницы, друга и родных, и мы скорее изменим своим привязанностям, чем предадим родину, подобно Кориолану!..
— Как ни жаль мне, отец, разлучаться с женой и родными, я согласен с тобою… Позволь же мне перед отъездом побыть один день с Корнелией, которая… которая…
— Ты волнуешься, сын мой! Непристало воину быть рабом такой горячей привязанности… Но хорошо — пусть будет так. Помни, что в Азии мы найдем немало женщин, которые заставят тебя скорее, чем ты думаешь, забыть Корнелию…
Войдя в атриум, они столкнулись с обеими матронами. Тертуллия постарела, — морщины избороздили ее лицо, волосы поседели, но глаза остались те же — горячие и живые, в которые так любил заглядывать Цезарь, убеждая ее влиять на мужа. Рядом с нею стояла нежная Корнелия с мечтательным лицом и умными глазами.
Публий вспомнил похвалы Цезаря и, посмотрев на нее, смутился. Она перехватила его взгляд и с недоумением спрашивала глазами причину смущения.
Овладев собою, Публий рассказал о похвалах Цезаря, намекнув на подаренную жемчужину, однако Корнелия не придала значения его рассказу и сказала со смехом в голосе:
— Подобно гомоцентрическим окружностям, которые не могут соприкоснуться или пересечься, как бы мы ни уменьшали или увеличивали их, наши пути с Цезарем не могут соединиться…
Публий поблагодарил ее взглядом и, взяв под руку, направился с ней к перистилю, чтобы пройти в сад, а Марк Красс остался с Тертуллией. Он ожидал от нее упреков и слез, резких обвинений, что оставляет дом и богатства, увозит с собой сына, и удивился, когда жена молча обхватила его за шею и прижалась к нему.
Растроганный, он взял ее голову в руки и, целуя, сказал:
— Если нам суждена смерть, позаботься, жена, о детях и Корнелии.
XI
Проклинаемый народным трибуном за неугодную богам войну, которую Красс задумал навязать парфянам, терзаемый скорбными глазами Корнелии, триумвир торопился покинуть Италию.
Ему было шестьдесят лет, но он был крепок, как дуб, бодр душой, предприимчив, жаден к славе. Рядом с ним худощавый Публий казался нежным растением, выросшим в тёплом краю, а на самом деле он не уступал отцу выдержкой, силой мышц и неустрашимостью, подобно Кассию, ехавшему с ними.
Покинув Италию поздней осенью, триумвир переправился через Боспор и в начале следующего года вступил в Сирию.
Пополняя свои войска сирийскими легионами, он получил известия из Рима, что Цезарь посылает большие деньги Бальбу и Оппию, своим сторонникам, для подкупа нищих сенаторов, приобретения земель, статуй, произведений искусства, постройки домов, вилл, мостов и заставляет предпринимателей и плебеев, чтобы дать им заработок, прокладывать дороги. Брут писал Кассию о работах по расширению форума, которыми заведывали Оппий и Цицерон, о сносе бедных лачуг; на месте их предполагалось построить огромный дворец для комиций, в виде мраморного прямоугольника, с портиком и прилегающим к нему общественным садом.
Красс хмурился: он не завидовал Цезарю в богатстве, но боялся его чрезмерного влияния на сословия.
— У него множество слуг, помощников, гонцов, прислужников, архитекторов, приближенных; он скупает невольников и уже стал самым крупным рабовладельцем Италии. Но он хитер, — любит, чтоб о нем говорили и восхваляли; поэтому он награждает невольников, платит некоторым жалованье, иных отпускает на волю. Однако умеет и наказывать: плети, пытки, крест!
— Цезарь пользуется большой известностью в Италии, — сказал Кассий, — народ превозносит его, квириты величают «единственным императором», и могущество его беспредельно.
— А разве я и Помпей забыты? — спросил старик.
— Нет, вождь, и вас всюду восхваляют, но Цезаря больше всех.
Красс отложил синграфы.
— Что еще нового? — спросил он.
— Лукреций Кар покончил самоубийством…
— Умопомешательство от злоупотребления афродизиастическими напитками?
Кассий кивнул.
— Его манускрипты приводит в порядок наш друг Цицерон, — сказал Публий, боготворивший оратора.
— Цицерон, Цицерон! — презрительно пожал плечами старик. — Цезарь внушил ему мысль, что спасение республики — в Аристотелевом примирении монархии, аристократии и демократии, и чудак принялся писать рассуждение «О республике», а так как он притом оказался в больших долгах из-за покупки вилл, то Цезарь ловко предложил ему несколько миллионов сестерциев.