Юрий Федоров - Поручает Россия
Петр откинулся на сиденье, сказал глухим после сна голосом:
— Вели поворачивать в Преображенское.
Макаров тотчас толкнул дверцу и, морщась от бьющего в лицо снега, закричал солдату на облучке:
— В Преображенское! В Преображенское!
Солдат, скособочившись, глянул на него и, не понимая, мотнул башкой.
— В Преображенское! — повторил, надсаживаясь, Макаров. Солдат, отворотив на сторону коробом торчащую шапку, наконец услышал и кивнул цареву секретарю: есть-де, есть, уразумел.
Макаров захлопнул дверцу и стал обирать с мокрого лица снег. Петр засмеялся коротким, фыркающим смешком, который всегда свидетельствовал о хорошем царевом настроении, но было непонятно, чему он засмеялся: то ли Макаров, моргавший смущенно, насмешил его, то ли рад был возвращению в белокаменную. Но говорили, царь-де Москву не любит. А это было неправдой.
Петр Москву любил, и особенно любил утренний город, когда едва-едва рождался над белокаменной день и Москва открывалась из царевых палат в Кремле улица за улицей, объявлялась из застивших взор сумерек налитая небесной синью река. А ежели в такой час случалось Петру распахнуть окно, то в лицо ударял столь бодрящий, настоянный на запахах печеного хлеба дух, что грудь щемило болью. Не заглядывая в дома, мыслью легко можно было увидеть: избяную тесноту, зев печи, по локоть обнаженные женские руки, подающие на под каравай. И Петр всей душой любил низенькие, тесные палаты с нависающими над головой потолками, с жаркими печами, к кирпичам которых можно было прижаться вот так, с дороги, с мороза, и вобрать в себя разом доброе, мягкое тепло, чтобы все косточки сладко заныли. Но особой приязнью царя в Москве было Преображенское. Здесь все было Петру дорого: старый дворец со множеством ершистых бочек и полубочек над крышами, необыкновенные, с развалистыми перильцами крылечки, тихая Яуза, катящаяся по светлому песочку. В саду, в пронзительно ясные осенние дни, на каждой травинке сверкали прозрачные капли росы, на крыше дворца коралловым пожаром загорались увядающие листья плюща. А еще виделось из детства: смешной ботик под парусом, вдруг шибко зажурчавшая за кормой вода, слепящие солнечные блики на рябившей под ветром стремнине. И он засмеялся, вспомнив неожиданно тот ботик, на котором когда-то хотелось ему уплыть в сказочную даль.
Солдат развернул возок посреди площади и погнал коней в Преображенское. В передок дробно застучали комья снега.
«Ботик, ботик, — подумал Петр, сохраняя на лице мягкую приветливость, — ботик…» Да, у царя, помимо радужных детских воспоминаний, были сей раз и иные основания для радости. Ботик, солнце на воде — это так, минута, миг быстролетный. Ныне шведа много крепче прежнего побили в Лифляндии в нескольких сражениях и паче того — взяли крепостцу Нотебург у Невы. Стены твердыни были могучи, и к тому же располагала крепостца сильной артиллерией. Взять такую было непросто. Однако вот взяли. Петру все еще виделось: штурмовые лестницы, белый пороховой дым, выплески огня из пушечных стволов. Комендант гарнизона, гордец надменный, на предложение русских перед штурмом сдать крепость на способный договор ответил залпом из всех пушек. Однако через тринадцать часов непрерывного штурма, когда русские в двух местах. проломали стены и дрались в проломах, горнист на башне протрубил сдачу. Рыдающий звук трубы едва пробился сквозь угрюмый рев охватившего крепость пожара, хлопки выстрелов, звон колоколов. Комендант с дрожащими губами — именно эти дрожащие губы более другого запомнились Петру — протянул шпагу эфесом вперед. Манжет комендантского мундира был разорван, рука перепачкана кровью и сажей. Да, Петр мог быть довольным.
Сани повернули к дворцовым воротам. Выносная кобыленка, разбежавшись и не то шаля, не то по молодости не соразмеряя шаг по ледяной зимней дороге, и раз, и другой ударила подковой в оглоблю.
— Ишь спешит, — сказал Макаров, обращаясь лицом к царю.
Но Петр на то ничего не ответил. Видать, думал о своем и слов секретаря не услышал. Стоящий у въезда во дворец солдат, узнав царев возок, вскинул ружье на караул с такой поспешностью, словно его в зад шилом ткнули. Набычил лицо, выкатил глаза. Возок промахнул в ворота и, широко заезжая по кругу, остановился у крыльца. Тут же сильная рука толкнула дверцу изнутри, и царь Петр, выставив ногу вперед, полез из возка. Выпростался, утвердился ботфортами на снегу, закинул руки на поясницу и, морща лицо и топыря усы, разогнулся, откинувшись плечами назад. Вот и привычен был к дороге, но намял спину. Глаза царевы смотрели с удовольствием на дворец, на ребристые коньки, на шатром нависавшую над парадным крыльцом крышу. Как знак особого привета над одной из труб вился, сбиваемый ветром, синеватый дымок, стекал с крыши, и в ноздри царевы ударило хорошим духом березовых, добро просушенных дров. Глаза царя и вовсе заблестели радостью. Но стоял он перед дворцом мгновение. Качнулся и забухал крепко окованными каблуками по ступеням. Не любил выказывать чувств, считал это слабостью.
Как только за царем захлопнулась дверь, из-под лесенок, из многочисленных пристроечек выглянула одна баба, другая, пробежал мужик, высоко поднимая ноги, затормошились, забегали иные люди. Вот ведь как — тишина была, безлюдье, на запорошенном снегом дворцовом дворе и следочка не угадывалось, а тут враз испятналось белое покрывало тропочками, тропинками, санные следы пролегли широкой дорогой и в предсмертном визге зашлась за сараями свинья, заполошно заквохтали куры, перо полетело по ветру. Что ж, дело известное: хозяин в дом — и каждому заботы нашлись.
С дороги Петр сходил в мыльню и сел за стол, еще красный лицом после парной. Не особенно разбирая, что попадается под руку, поел, как всегда торопливо, и, отсунув от себя блюда, набил трубочку табаком, затянулся дымом, прикрыл глаза. И вот эта-то минута и была, наверное, единственной, которую он позволил для души. Но дымок расстаял над столом, и Петр поднялся. Сказал Макарову:
— Вели возок закладывать.
С того часа царя закружило по Москве.
Петр понимал: удача под Нотебургом — только передышка. Карл шведский, посчитав, что русских под Нарвой он свалил надолго, оставил в Прибалтике корпус Шлиппенбаха, а основные силы своей армии увел в Польшу. Ныне короля польского — как доносили Петру — шведы травили, словно зайца. Да иного и ждать было нельзя, так как Августа более занимали пиры, охоты да польские красавицы. Военные же заботы — считал сей монарх — не для него. Он сражался за столами, с кубком в руках. Вот здесь он был великолепен. Распахнутые женские глаза млели от восторга видеть столь достославного мужа. «Ах!» — и легкий вздох вырывался из пылавших от возбуждения, как кораллы, обворожительных уст…
Было ясно: Карл, не знающий иных радостей, кроме радости битвы, через месяц, другой раздавит это ничтожество, Августа, как гнилой орех. А что тогда? Куда повернут штыки железные Карловы батальоны? Ответ напрашивался один — в Россию. Так что Нотебург — вот тебе и виктория! — приближал час, когда Карл бросится добивать, как он говорил, «российского медведя». Нужны были новые полки, порох, пушки, запасы продовольствия и многое другое, что позволило бы противостоять Карлу. Нужны были деньги. За этим Петр и прискакал в Москву.
Первым, с кем повстречался царь, был князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский. Ему, как немногим в Москве, Петр доверялся полностью. Князь-кесарь сидел, уперев руки в толстые колени, наваливаясь грудью вперед. Бритое лицо было тяжелым, неподвижным, но глаза, нет-нет, а показывающиеся из-под опущенных припухлых век, светили живым. И было ясно, что все он понимал с полуслова, а то и так, без слов, заглядывал в самую суть.
— Август, Август, — повторил он, — ну, что ж, Август. Подол бабий и не таким как он, свет застил.
Качнулся на лавке, глянул на Петра.
Царь сорвался со стула, пробежал по палате. Князь-кесарь следил за ним неторопливым взглядом.
— Бабы, бабы! — выкрикнул Петр. — Ну, сегодня, завтра, а дело!
В глазах Ромодановского что-то изменилось, они высветились, но не насмешкой, а, скорее, неким превосходством человека, прожившего большую жизнь перед тем, кому эту дорогу длиной в годы еще предстояло пройти.
— Эта слабина, — сказал он, — коли есть в человеке — то надолго. — И хекнул утробно, заколыхав телом: — Кхе-кхе… Ну, ладно, с этим покончим.
— Деньги нужны, — сказал Петр и резанул ладонью по горлу, — во как! Без денег не выстоять весной. Карл, печенкой чую, повернет все силы на нас.
Ромодановский молчал, только смотрел на царя.
— К весне Август со своими хвалеными саксонцами вовсе развалится. Что молчишь, дядя? Говори!
— Слушаю, — ответил неспешно Федор Юрьевич, — слушаю.
— Так как? Что присоветуешь? — спросил Петр.
Лицо Федора Юрьевича, крупно, глубоко резанные на нем морщины, густые, могучие брови, нависавшие козырьками, было неподвижно. Да и весь он — тяжелая фигура, руки, положенные на колени, подавшиеся вперед плечи — стыл в грузной недвижимости. И показался Ромодановский Петру тем каменным идолом, коих видел он поднятых на курганы в степях, когда ходил походом на Азов. Не знали, кто поставил их в степных, ковыльных просторах, для чего они надобны, кого охраняют или кому грозят. Но как-то сгоряча, по молодости, Петр с друзьями, после веселого пира, подскакал на лихом коне к такому вот изваянию и, бодря копя плетью, подступил вплотную. Каменное лицо — сожженное солнцем, иссеченное ветром, пургой обметенное и дождями мытое — вдруг напахнуло на него такой силой, такой властностью, таким многовековым всеведением, что он невольно опустил плеть, сдержал пляшущего коня и соскочил на землю. Встал черед грозным ликом, опустив руки. И сотрапезники Петровы умолкли, будто кто-то неведомый разом унял в них молодую радость, хмельной задор. Слезли с коней и встали, как и Петр, молча. Незрячие каменные глаза смотрели в упор на каждого. Грозили? Пугали? Неизвестно, но рта перед каменным ликом открывать по-пустому не хотелось, да и не моглось…