Иван Шамякин - Петроград-Брест
Пастушенко расчувствовался.
— Дорогой мой! Завидую я вам… Оптимизму вашему. Дай бог, дай бог стать вам и полковником… И генералом… А я за вас волновался, знаете… Все-таки это…
— Авантюра?
— Я иначе хотел сказать: рискованно… Под видом солдата…
— Риск был, конечно. Один из их офицеров сказал по-французски: «Этот тип — большевистский шпион».
— Что я вам говорил! Ах, голубчик!
— Но на них нужно было глянуть не солдатским глазом. Перед нами новая дивизия. Это мог увидеть только я. Так немцы выполняют условия перемирия.
— Сергей Валентинович! Вы верили, что они будут их выполнять? Враг наш без чести и совести.
— В Берлине действительно восстали рабочие. Но революционность этих солдат увидела только наша большевичка… Мира. Я не увидел. Мы смотрели разными глазами… И признаюсь только вам: мне стало страшно. Я не трус, но…
— Я понимаю вас.
— Если мы не заключим мир, разразится катастрофа. Мы потеряем остатки нашей армии. Пополним армию пленных. От этого мне стало страшно. Но, слава богу, мы с вами никогда не паниковали. Будем действовать! Первое: телеграмма штабу фронта о том, что перед нашими позициями — новая часть.
Пастушенко сел к столу и стал писать.
— Второе… разведка! Организуем разведку. Не будем святыми, когда противник плюет на условия перемирия. Глубокая разведка, Петр Петрович! Мне только что сказал Рудковский… сынки одного кулака переходят линию фронта… сегодня перегнали туда лошадей… Поймать! Вызнать все, что можно. Под страхом расстрела за шпионаж. Наконец, почему на ту сторону не могут сходить наши люди? У кого-то, наверное, есть родственники в местечке или еще дальше в селах, в немецком тылу. Рудковский поможет найти такого человека. Одним словом, разведка по всем военным правилам! Нам ведь легче, мы на своей земле. Укомплектовать взвод разведки лучшими солдатами и подчинить начальнику штаба полка. Вам, Петр Петрович.
Богунович ходил по просторной комнате от окна к двери, обходя длинный стол, за которым сидел начштаба, и говорил громко, ясно, короткими фразами — словно диктовал приказ. Старый полковник поглядывал на него влюбленно, почти восторженно, и сыпал на бумагу не буквы — иероглифы, стенографические знаки. Чекменек его сполз с плеч на стул. На плечах полинявшего френча отчетливо выделялись прямоугольники от бывших погон. Богуновичу эти пятна бросились в глаза, он остановился за спиной у Пастушенко и с потаенной улыбкой подумал: какой скандал подняли б комитет и Мира, признайся он, что подумал о полковничьих погонах.
Обошел стол, сел с другой стороны, обмакнул перо в чернильницу, начал писать. Писал медленно, почерк у него был каллиграфический, поповский, как шутил когда-то старый Богунович. Протянул листок Пастушенко. Тот прочитал вслух:
«Петроград. Смольный. Ленину. Армия голодает. Распадается. Самодемобилизуется. Отдельные участки фронта обнажены, никем не охраняются. Сдержать наступление немцев, если оно начнется, невозможно. Солдаты 136-го Костромского полка ждут мира. Солдаты требуют мира. Командир полка Богунович».
Пастушенко удивленно посмотрел на него.
— Это можно?
— У революции все можно, дорогой Петр Петрович.
— Вы думаете, Ленин не знает о положении на фронте?
— Не сомневаюсь, что знает. Об этом уже полмесяца говорят на съезде по демобилизации армии. Но лишняя телеграмма с фронта не помешает…
— Вы решительный человек, Сергей Валентинович.
— Нет, я не был решительным. А нужно быть. Нужно, Петр Петрович. Нам доверены жизни людей. Сейчас мы с вами издадим еще один приказ. Но тут не обойтись без комитета. Где Степанов?
— Ему нездоровится. Прилег. Знаете, такие больные при атмосферном переломе… Вон как разгулялась непогода!
Пастушенко оправдывал председателя полкового комитета: тот лежал посреди дня. Тронул Богуновича такой заботой. Вообще Сергею нравилось взаимное уважение этих двух совсем разных людей — дворянина и рабочего. Демократ, либерал, Богунович когда-то, как и отец его, увлекался идеей примирения классов путем просвещения и усовершенствования человеческой природы. Во время войны понял, что это красивая утопия, но идеалы молодости оставили свой след: он старался увидеть в каждом человеке доброе и радовался человеческой доброте.
Выгораживать Степанова не нужно, все знают, что он болен туберкулезом. Но любой другой давно уже был бы в тыловом госпитале, а этот фанатичный большевик не покидает фронта.
Для Богуновича Степанов такая же легенда, как и Пастушенко, только с той разницей, что с Петром Петровичем, несмотря на его звание и возраст, он давно уже чувствует себя на равных и ведет себя по-свойски, а Степанова словно боится, чувствует в чем-то, возможно, в самом главном, преимущество рабочего над собой. Боится он, например, степановской молчаливости, мрачности, хотя ее нетрудно объяснить — больной человек. Необъяснимой, загадочной бывает его редкая, неожиданная, иногда беспричинная возбужденность — веселость или гневная раздражительность.
Филат Прохорович Степанов в шестом году был осужден на десять лет каторги. В шестнадцатом освободился и сам, добровольно попросился на фронт. На третьем году войны царизм подскребал остатки резерва, и людей часто «брили в солдаты» даже без медицинских комиссий, добровольцы же при наличии многих тысяч дезертиров были чудом, за них хватались обеими руками. Царские служаки, видимо, думали, что бывший политзаключенный прозрел и готов пролить кровь за царя и отечество. Никто, конечно, не подозревал, что на фронт Степанов пошел с согласия партийного центра, проводившего ленинскую тактику проникновения в солдатские массы.
Степанов, как и Пастушенко, квартировал тут же, при штабе. Спал на кухне, на лежанке, где всегда было тепло. Богунович хотел было позвать его, но у порога передумал. Вернулся к столу, снова начал писать. Сочинил обещанный приказ о передаче оружия крестьянскому отряду. Дал прочитать Пастушенко. Тот не удивился, но почесал затылок, вздохнул:
— Засудят нас за казенное добро.
— За что? Если мы говорим о революционной войне, народ должен быть вооружен. Не бойтесь. Лишь бы нас поддержал комитет. Пойду к Степанову.
Солдат-дневальный растапливал печь. Печь дымила. Степанов натужливо кашлял и незло поругивал солдата. Он лежал, накрывшись шинелью, его лихорадило. Появлению Богуновича не удивился. Командир полка не впервые находил его здесь. Выказывал недовольство, что приходится решать партийные и военные дела на кухне, где солдаты варили добытую у крестьян картошку и сушили портянки, однако это Степанова не смущало, наоборот, считал, что офицера так и нужно сближать с солдатами. К тому же командир лет на восемнадцать моложе, считай, сын ему, пусть и это чувствует, не в царской армии, где перед ним, безусым, вытягивались бородатые рабочие и крестьяне. Однако когда вслед за Богуновичем на кухню вошел начальник штаба, Степанов быстро поднялся, сел на лежанке. Но выше было больше дыма, и он снова тяжело закашлялся. Выплюнул в грязный носовой платок коричневую слизь. Наклонился.
— Голубчик мой, — сказал Пастушенко. — Нельзя вам в дыму.
— Тянет меня сегодня на лежанку… как старого деда, — виновато признался Степанов.
— Легли бы на моей кровати.
— Что вы, Петр Петрович, — смутился председатель комитета и мрачно понурился, видимо, недовольный, что разговор начали с его болезни, не любил, когда о ней напоминали.
Между тем снова начался приступ кашля. Раздраженный, Степанов поднялся, надел в рукава шинель и пошел из кухни, бросив солдату:
— Тверской… ямской… такую твою… печку не умеешь растопить!
Случалось, он внезапно выходил, когда с чем-то не соглашался, но бывало это после спора с командиром или членами комитета. Теперь же его разозлила офицерская доброта. Не позвали. Пришли к нему, как к умирающему, согласовывать что-то, может, и не очень срочное.
Богунович понял это и переживал свою ошибку.
Нет, Степанов не пошел на улицу, на ветер, в пургу. Пришел в общую комнату штаба. Сел на диван у печки и без единого слова ожидал: из-за чего вдруг подняли его?
Богунович подумал, что его поспешность может показаться этому суровому большевику неуместной, более того — подозрительной. Однако нужно объяснять, раз потревожил человека.
— Голодных солдат нам не удержать. Дезертирство.
Степанов поднял голову и перебил:
— Самодемобилизация.
Он не любил слово «дезертирство» по отношению к армии, ставшей на сторону революции. И вообще удивился: о питании говорили ежедневно на всех уровнях — в ротах, комитетах, в штабе полка. Что же новое случилось? Богунович почувствовал его удивление. Сказал новое, во что вдруг поверил сам во время разговора с Рудковским и Калачиком: