Николай Задорнов - Хэда
Матросы всегда подбирали песни по работе. Так ежедневно, если хорошая погода, когда до обеда еще далеко, но уже все втянулись в дело, никто не ленится и еще никто не устал. Совсем по-другому, потоньше, отозвались на эту песню несколько землекопов, но вскоре голоса слились, и получилось согласно, хотя сначала показалось, что поется две разных песни.
Запели матросы на стапеле. Они влились, как горный поток в большую реку, и присоединились к ним еще многие голоса – в столярке, на верстаках и у козел, в сараях, под навесами и на открытом воздухе, где трамбовали площадку, пилили, строгали, тесали и стучали, и вскоре песню подхватили сотни усатых моряков. Сила и согласие ясно почувствовались, и песня волновала.
Таракити поэтому еще глубже погружался в свое дело, еще сосредоточенней и осторожней делал пилой по отбитой тушью черте кривой продольный срез.
Песня становилась еще сильней и еще шире и выше, – казалось, ее подхватили рубщики в красных рубахах, видневшиеся в лесном ущелье, которое вздымалось зеленой стеной от стапеля к небу. Они там как живые кусты красных цветов на скалах и перевалах. Песня грустная и медленная, но на протяжной песне есть где показаться голосам. Поют и не хрипят, не визжат и не мяукают.
Таракити любит пение. Сам не умел петь, но умеет понимать и чувствовать. Становится молчаливым и никогда не выражает восторга. Работалось под песню лучше. Сейчас показалось, что он счастлив. Как-то странно, словно слезы готовы выступить, но голова становится ясней, и ничто не мешает отчетливо помнить все соотношения каждой из частей фу то ко. Эти шпангоуты должны стать основой корабля, значит таким же благородным и величественным делом для вдохновляющегося Таракити, как эта песня для усатых морских солдат. Он не может петь, но под их пение может благородно работать.
Немного погодя, когда песня закончилась, за стапелем затянули что-то еще, но по-другому. Вскоре разные песни послышались в разных концах площадки. Тогда под стук своих молотов запели кузнецы:
Ва ку...Ва ку-узнице...
Густо ударил хор басов:
Ва-а ку...Ва ку-уз-ни-це,Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.
Опять веселый удалой посвист, на все лады, очень лихой.
...Они ку-ют, приговаривают,Молотами приколачивают...
Песня оборвалась, а какой-то мастер не остановил работу, вывел молотом по наковальне все ее размеры, как искусный барабанщик. Это Петруха Сизов кузнечит. Матрос очень большого роста, с красивым лицом. Еру ха Си зо фу был смелый матрос, работавший на большой высоте до потопления корабля, – так говорили. На берегу считается мастером на все руки. Очень страшная работа с огнем.
Пойдем, пойдем, Дуня, –
залились высокие голоса. Тяжелые молоты ковали песню в перебой с маленькими.
Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок...Сорвем, Дуня, лопушок, эх, лопушок.
Пели и пели, и оборвали песню, и еще вывели ее узоры, и подкрепили их ударами молотов, но на этот раз под сплошной залихватский свист.
Сошьем, сошьем, Дуня...Сошьем, Дуня, сарафан, сарафан...Носи, Дуня,Но-си, носи, Ду-уня, не марай, не марай,По праздникам надевай, надевай...
Песня стихла, остался один свист, очень дружный, словно неслась туча волшебных птиц.
Кузнецы делают очень важные вещи. Они, конечно, работают искусно, как и поют.
Таракити вдруг вскочил, взял свой новый циркуль и, быстро шлепая разлохмаченными соломенными подошвами по сырой каменистой почве, зашагал на плаз. Продольные срезы теперь сделаны с двух сторон и размер части вымерен по всей длине. Интересно проверить, как получилось, еще раз смерить циркулем все на чертеже. Я все же мог ошибиться и не уверен! Даже не верит: неужели все так точно получилось? Нигде не ошибся, ничего не косит? И не сбит размер по длине?
С пристани матросы волокли тяжелую балку и протяжно пели, все время добавляя: «Э-эх, ух... э-эй, ух-нем!»
Если такая песня, то готовится какая-то новая работа. Говорят, матросы скоро начнут делать какие-то полозья, как для огромных саней. У нас нет снега, только на высоких горах. Хотят вести шхуну по песку? Вот какие мысли приходят, когда поют: «Эй, ух-нем!»...
Глава 5
ШИНЕЛЬ И ГИТАРА
Война уже кипела... все славянские земли волновались и готовились к восстанию.
И. Тургенев. «Накануне»Тепло, душно и сеет дождь. Очень тоскливо...
А в памяти Алексея Сибирцева – снежок, огни в окнах в морозную ночь. Ярко освещенные витрины магазинов, скрип полозьев, бег рысаков, запорошенных снегом, снежная пыль.
Тройка мчится, тройка скачет...
Мягко открывается тяжелая дверь, и хрустальные люстры обдают праздничным светом. Наверху, выше мраморной лестницы, слышится и неудержимо влечет грохот бала. Оркестр. Огни и снега. Веера и декольте. Ее локоны. Так тоскливо без сухого морозного снега, без зимнего проспекта в солнце, без сплошного потока светлых русских лиц в мехах, салопах или в овчинах.
Помнится и другая зима! Дождь и туман, пароходы и баржи на реке, огни в мокрой мгле города, убегающие в глубокую даль вереницы голубых газовых рожков. Лакированные кареты, зонтики, плащи, перчатки. Огни над незастывшей рекой, готические крыши и островерхие храмы. Рождество с дождем и Новый год без льда на реке, заставленной пароходами, фабричные трубы, черные каракули дыма ветер гонит через весь город над высокими черепичными крышами к серому небу.
...А на далеком южном краю материка навстречу друг другу идут и идут войска. Наши серые колонны, блестящие штыки. Красные и голубые ряды: драгуны, турки, красные фески, медвежьи шапки, кепи и кивера зуавов. С пароходов по трапам сходят и строятся на крымском берегу.
Вы не вейтесь, русые кудри,Над моею больной головой...
Алексей приподнялся на кровати и огляделся. Он в японском доме при буддийском храме. Японцы разгородили помещение как бы на восемь маленьких кают для восьми офицеров и юнкеров. Одну большую – кают-компанию – оставили для общих занятий и обедов. Видны балки под крышей. За мутной бумагой окна опять сеет дождь. Не булькает, не льет, а бессильно сеет. Что-то чиновничье есть в этом дожде, будь он проклят!
Вера гордая, высокая, с благородным профилем, но и у нее вырвалось на прощанье пылко и с досадой: «Будь они прокляты, твои американцы и японцы!» Она не хотела расставаться. Вернусь ли я? Не встанет ли на моем пути какая-то еще неведомая мне, непреодолимая преграда? Еще никогда в жизни Алексей не чувствовал себя таким сильным и мужественным, как теперь. Кажется, он все еще рос, плечи его крепли, он становился атлетом. Эту мощь давали ему путешествия, ветры морей и гор, сознание своего положения и пользы, которую приносишь. Но с такой силой и энергией под Севастополем, а не здесь я должен быть.
Англичане пишут в своих газетах: «От Москвы до Севастополя весь путь усеян костьми солдат, погибших от цинги и дизентерии». И еще: «В России развал, мошенничество чиновников, необразованный, не знающий экономики современного мира царь».
...Рядом на постели, на ватном одеяле, – гитара. На стене висит офицерская шинель.
А наши войска все идут и идут...
Всюду наши шинели и гитары. Терпение и стойкая скука, и кажется, что по всему миру сеет дождь. Не слишком ли скудно для молодых лет единственной жизни?
«Будь прокляты твои японцы и американцы!» А ведь мы в диковинной стране! Бедняки стараются украсить свою жизнь, за века их научили делать сентиментальные, вычурные украшения ко множеству праздников и невесело радоваться, всегда помня о смерти. Может быть, поэтому они с такой болезненной отрадой тянутся к нашим матросам? И наши к ним?! Степан Степанович говорит, что они не пишут картин и музыки без обязательной изощренной вычурности и что мы со временем тоже создадим такую же китайскую музыку и живопись. И сделаем их обязательными...
Алексей поднял свою мексиканскую гитару и взял первый аккорд. Да, звук что-то не так тосклив, как хотелось бы, и от него не та печаль. Не тот горький слабый звук, что раздается за стенкой офицерских флигелей в Кронштадте или в домике на Васильевском острове, где снимешь комнату... Или в мазанке на Тамани. Может быть, и в Севастополе в морских казармах. Нет, не горькое глухое треньканье отчаявшейся души. Звук сочный, яркий и жестковатый.
...Подарил ты мнезолото колечко...
Начал как можно тише, желая петь про себя и для себя, но струны сами разыгрались и запели живо и горячо, как бы дергая его за пальцы, а в соседней каюте под цыганскую плясовую несколько раз топнул ногами кто-то из офицеров, чуть ли не сам Александр Сергеевич Мусин-Пушкин, показывая, что хотя он и старший офицер, а веселится. Да, это он от скуки хочет показать, что скучать не надо. Его не зовут иначе как Александр Сергеевич Пушкин. И этим развлекаются! Девать себя некуда... Кажется, только в Сибири и на Амуре, со временем, шинель и гитара приобретут новый смысл.