Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы
Кроме того, в обстановке скрытности очень не хватало веселья и улыбок. Иногда вдруг кто-то начинал хохотать, и это еще больше разжигало во мне интерес и пробуждало ревность, когда я пытался выяснить, что такого смешного произошло, то получал уклончивые или неправдоподобные ответы.
В тот вечер мать и тетки уже вдоволь наболтались и просто сидели, смеясь над чем-то, когда раздался стук в дверь. Посетители всегда вызывали тревогу, но на этот раз в пришельце не было ничего страшного: это был почтальон, который в особых случаях передавал почту лично.
Я не шевелился и со своего места мог наблюдать всю эту сцену без помех. Почтальон передал матери большой опечатанный конверт. Мать забеспокоилась от одного его вида и еще больше оттого, что надо было расписаться о получении. Всеобщее веселье поутихло и сменилось напряженностью. Мать неумело разорвала конверт и попыталась вытащить письмо, но руки ее не слушались. Анюта сделала это за нее и без слов показала ей два каких-то документа в красных обложках.
Сестры молчали, а я вскочил на ноги в нетерпении, подбежал к тетке и выхватил из ее рук красную корочку — на ней были изображены серп и молот, а внутри были наши с матерью фотографии.
— Ура! Это же визы! — воскликнул я.
Мать и тетки обнялись и заплакали.
— Отчего вы плачете? — спросил я удивленно.
— Не понимаешь? Мы теперь навсегда расстанемся. Мы никогда больше не увидимся, — ответила тетка Бранце. — Аргентина далеко, очень далеко.
Ее ответ меня не задел. Я, радостный, скакал вокруг трех женщин, которые не могли сдержать слез.
Когда я вновь раскрыл документ, то смог прочесть фразу, по многу раз отпечатанную на каждой странице заглавными буквами: «ВОЗВРАЩЕНИЕ В СОЮЗ СОВЕТСКИХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК ЗАПРЕЩЕНО».
Тогда я понял, о чем говорит тетка, хоть и не совсем понимал последствия, пока, спустя много лет, не ощутил их на собственной шкуре. Тогда же я совсем не мог грустить или принимать чужую грусть. Однако моя радость была все же омрачена тем, что домашние совсем ее не разделяли. Мать обняла меня, молча прижала к себе, будто бы пытаясь обуздать мое возбуждение. Затем она спросила:
— Ты рад?
— Очень рад!
— Если ты рад, то я тоже рада.
И опять расплакалась.
Мне было тяжело понять, плакала ли она оттого, что несчастна, или оттого, что ее счастье можно выразить только слезами. В моем случае сомнений быть не могло — я беспечно предавался радости, невзирая на чувства окружающих. Я был маленьким эгоистом, избалованным особым отношением, тираном, который использовал свои беды для манипулирования чужим состраданием. Я был готов воспользоваться всеми своими ресурсами, лишь бы заполучить отца, чье присутствие в моей жизни было крайне важно.
В семье перестали как-то обсуждать нашу поездку. Но я все же подозревал, что давление оказывалось, просто методы изменились. Доказательств у меня хватало. Некоторые фразы, брошенные мимоходом, имели своей целью намекнуть на неблагодарность, на черствость, отчужденность, эгоизм и другие неприятные вещи — и фразы эти появлялись неожиданно, будто всплески и круги на воде, вызванные беспокойными рыбами. И хоть это были вполне невинные замечания, я воспринимал их вне контекста и принимал близко к сердцу, будто обиды. На самом же деле никто, кроме меня самого, не пытался ни в чем меня убедить. Все без исключения относились ко мне, как раньше: с той же привязанностью, к которой я привык. Мои призрачные страхи раздергивали меня, и причиной этих невротических страхов был я сам.
Через несколько дней после получения виз я смог поговорить с дядей Лузером. Мать с тетками пошли купаться в пруду поблизости — они звали меня с собой, но я решил остаться дома. Там был и дядя Лузер. Мне нравилось говорить с ним наедине: во-первых, мне очень приятно было спокойствие в его голосе и то, из какой глубины, казалось, исходил этот голос. У него был талант рассказывать истории. Любой незначительный эпизод в его исполнении окутывался ореолом загадочности. Если бы все то же самое рассказывал кто-то другой, оно звучало бы скучно и быстро надоедало, но Лузер умел увлекать.
Лузер привлекал людей, потому что у них всегда были вопросы, а ему нравилось отвечать на них. Я слышал как-то — и не придал тогда этому особого значения, — что он был хорошим педагогом. По вечерам, после тяжелого рабочего дня, он несколько часов посвящал преподаванию. Он боролся с безграмотностью среди крестьян и при помощи образования учил их мыслить по-марксистски. Это была тяжелая работа, иногда она отнимала много времени, но результат всегда был хорошим.
Меня привлекали его истории о безграмотных, которые через несколько месяцев занятий уже писали революционные стихотворения, или рассказы о взрослых, которые менее, чем за год, становились профессорами: образовательное чудо в советском обществе, которое раскрывало скрытые таланты. Необходимо было тяжело работать, чтоб обнаруживать их и затем превращать в материал, из которого потом можно построить социализм. Лузер был готов брать на себя этот нечеловеческий труд.
Тем утром Лузер был весь в чтении, казалось, он забыл обо всем вокруг. Я молча вертелся вокруг него, будто насекомое, привлеченное ярким светом. Я не решался отвлечь его на разговор, хотя как раз этого мне и было надо. Дядя несколько раз отрывался от чтения и глядел на меня так, будто подтверждал, что мое присутствие замечено, но потом снова не обращал на меня внимания. Я сел на стул рядом с ним и молча наблюдал. В конце концов он отложил книгу на стол, улыбнулся и обратился ко мне:
— Я вижу, ты хочешь поговорить.
Это застало меня врасплох, и я неуклюже соврал:
— Просто хотел побыть тут, рядом с тобой.
— Чтоб посмотреть на меня?
— Чтоб смотреть, как ты читаешь.
— Или чтоб запомнить мое лицо? Боишься, что забудешь меня?
— Нет.
— Но ты забудешь меня. Ты всех нас забудешь.
— Никогда.
— Не будь так уверен.
— Я тебя не забуду, — повторил я.
Дядя уже не пытался со мной спорить.
— Не переживай. Ты познакомишься с новыми людьми, и они займут наше место.
Я не отвечал, и образовалась пауза. Его слова показались мне несправедливыми.
— Ты не понимаешь, о чем я, да?
— Я понимаю. Ты говоришь, что я забуду тебя, но это не так.
— Раз ты так думаешь, то, наверное, очень в этом уверен. Но вскоре ты уедешь далеко и надолго, возможно, даже навсегда. Сейчас уже нет сомнения, что ты и твоя мать оставите нас.
— Нет, есть сомнения, — выпалил я, не подумав, что противоречу сам себе.
Но Лузер настаивал:
— Почему ты хочешь уехать?
— Хочу к папе.
— Хочешь, чтоб у тебя был папа.
— И то, и то.
— Ты знаком с ним? Ты знаешь, какой он?..
Я тут же перебил его:
— Конечно, знаю. Я видел три его фото!
— Ты видел три фото своего папы, но не своего папу.
— Это одно и то же.
Дядя Лузер сменил тон. Он почувствовал, что я сейчас заплачу.
— Я знаю, что твой папа любит тебя и что он переживает за тебя. Но твой папа уже не тот, кем был когда-то.
— Нет, он такой же, как был.
— Он тот же, но в то же время другой. Он живет в другой стране, у него другие обычаи. Мы все меняемся, и ты тоже: раньше ты был маленький и плакал, а теперь ты уже взрослый мальчик, ты умеешь мыслить, с тобой можно говорить. Ты меняешься.
Меня начали злить его слова. Я вновь упрямо повторил:
— Мой папа остался таким же.
Дядя решил сменить тактику:
— Ты веришь, что мы любим тебя и желаем тебе добра? Скажи честно.
— Думаю, вы меня любите.
— Не сомневаешься в этом?
— Нет.
— Веришь, что мы желаем тебе счастья?
Я не понимал, с какой целью он спрашивает обо всем этом. Я молчал.
— Ответь мне, пожалуйста.
— Да, — коротко ответил я.
— Сейчас я объясню тебе, что я хотел сказать.
Я не хотел слушать его и принимать его аргументы, поскольку намерения его стали мне понятны: он хотел запутать меня и помешать нашей поездке. Я сделал вид, что слушаю его, и все боялся попасть в его ловушку, боялся, что он переубедит меня. Я молча сидел и ждал, пока он закончит талдычить то, чего я слышать не хотел. Иногда он прерывался, будто бы, чтоб проверить меня, задавал вопросы, на которые я давал односложные ответы, чтоб не запутаться и не пойти у него на поводу.
Я лишь отрывочно помню его доводы, но попытаюсь восстановить в памяти тот разговор — ход его мыслей, искушение в его голосе, его всепоглощающее спокойствие и, самое важное, выразительность его взгляда.
Дядя Лузер устроился на стуле поудобнее, настроенный переубедить меня. И хоть за окном светило яркое летнее солнце, комната с глиняным полом, в которой мы находились, была удивительно прохладной.
— За десять лет до твоего рождения эта страна была очень несправедливой к людям. Все богатство принадлежало небольшому количеству людей, и они тратили его на пиры и пьянки. Они обирали народ и жили ценою голода простых людей. Народ еле выживал, в то время как царь и его свита проматывали заработанные им богатства. Ты знаешь об этом?