Антонин Ладинский - XV легион
Рукоплескания наконец умолкли.
– Прекрасно, Оппиан, – крикнул Антонин, – поистине, в тебе таится целое море очарования!
Виргилиан слышал, как стоявший рядом человек в поношенной тоге, это был Скрибоний Флорин, с которым он тогда и познакомился, пробормотал:
– Но слишком цветисто. Сафо[24], по-моему, писала лучше...
Вообще, видно было, что поэма особенного восторга у слушателей не вызвала, может быть, из зависти, может быть, потому, что не все были в состоянии оценить прелести греческого стиха; хлопали же присутствующие из желания не отставать от цезаря, с таким жаром хвалившего поэму об охоте. Виргилиан услышал критикующих:
– Приятные стихи, но незначительные...
– Но битва быков во второй песне написана отлично...
– Во всяком случае, это не «Георгики» Вергилия...
– Слишком много цветов...
До поэта не долетали эти суждения. Он стоял перед Домной, которая расспрашивала его, как он чувствует себя в Риме, и что он намерен писать теперь, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан преклонил колено и поднес свиток поэмы Антонину, который обнял его и поцеловал. В толпе уже говорили на другие темы. Кто-то спрашивал у Филострата:
– Над чем ты теперь работаешь?
Филострат важно склонил голову.
– Пишу маленькую работу против Аспазия Равеннского.
– Это интересно. О чем?
– По вопросу о том, как надо писать письма. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность. Ставлю ему в пример Антипатра. Вот как надо писать письма! Какая ясность мысли, какой возвышенный стиль, меткость выражений, приятная краткость! Он входит как актер в роль императора, и потому-то его письма так естественны и благородны...
– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.
Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.
– Я здесь, домина.
Домна протянула ему какой-то свиток.
– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.
Филострат склонился над свитком.
– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем...
Стоявший рядом с Виргилианом председатель «священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса» объяснял Скрибонию, продолжая разговор:
– Когда он на репетиции произнес слова «великого Агамемнона», поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона...
Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто-то восторгался:
– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!
Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.
– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!
Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.
– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.
– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.
– А... – зевнул Антонин.
Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.
В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.
Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам[25]. Даже в поклоне его было что-то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.
– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.
Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой-нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.
– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, «антониновским», взглядом.
– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.
– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.
– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.
– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.
– Сжалься над несчастным поэтом!
Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой-то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.
– Разве я могу тебе в чем-нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.
– Антипатр, – обратился Север к префекту своей оффиции, – ты здесь? Запиши! И прикажи выдать Оппиану тысячу золотых.
Собрание ахнуло. Этот самый корыстолюбивый человек в Риме, не моргнув глазом, подарил тысячу золотых! Было чему удивляться. И тотчас же на Оппиана посыпались, как из рога изобилия, дружеские комплименты.
– Как тебе блестяще удалось описание слона! Как ты сказал? Облако, несущее в своем чреве страшную для смертных грозу? Замечательно!
– Восхитительно!
– Со времен самого Вергилия не было ничего подобного!
– Тем более на греческом языке!
– Какой талант!
Рабы в белых туниках, вышитых золотом (одежда, присвоенная императорским служителям), разносили на серебряных подносах сласти и орехи, печенье, плоды. Другие принесли в амфорах старое вино, вареное со специями. Император милостиво беседовал с Филостратом. Он сам был не чужд литературе и в свободное от государственных трудов время писал свое «Жизнеописание», в котором он подражал Плутарху. Теперь все в Риме кому-нибудь подражали, и он выбрал себе совсем неплохой образец. Все так же благостно улыбаясь, Север расспрашивал Филострата о том, что он думает сделать с записками Дамиса, о которых слышал от своей просвещенной супруги. Но было в его улыбке что-то обреченное, печальное. Казалось бы, все ему удалось в земном пути: какие победы, какие успехи, какие постройки! Родной Лентис превращался по мановению его руки в волшебный город, легионы обожали его, своего повелителя, и августу – «мать лагерей». Уже не пышная эпитафия на гробнице, предел желаний всякого честолюбивого человека, а апофеоз, обожествление, должно было закончить его земные дни. Но непреодолимая усталость сковывала его сердце. Сколько разочарований и бедствий! Сколько обманутых надежд! И что сделает с его наследием, прекрасным плодом таких трудов и злодеяний, сын, оба они, Антонин и Гета, впитавшие в себя все его недостатки?