Эрих Ремарк - Эпизоды за письменным столом
Разочарование — не отказ, а отречение. И это отречение от еще желанного и есть самая утонченная прелесть разочарования, самое тайное его наслаждение. В нем заключены все стад ии наслаждения, как обертоны в октаве.
После долгих лет поисков ты можешь в конце концов случайно приобрести пергамент, который так долго искал. Пожелтевший, потемневший, он манит, ты стремишься раскрыть его. Но потом просто ставишь его среди книг и не читаешь. Тем самым ты окутываешь его волшебством неизвестного. Ты будешь в состоянии не глядя вылить безлунным вечером последнюю бутылку «Шато д'ор» 1790 года за окно. Но ты будешь прислушиваться к ритмичным звукам, с которыми она опустошается. Если ты обладаешь поэтическим талантом, это можно сравнить с муками творчества, когда сидишь, склонившись над листом бумаги, и ждешь, пока твоя фантазия не подбросит тебе несколько изысканных аккордов. Но в конце концов ты решаешь не выражать эти образы словами и отпускаешь их невысказанными в ночь.
Постепенно ты привыкнешь и к этому. Теперь ты достиг финала; приближается мистический поворот. На горизонте маячит последняя станция. Ты возвращаешься к газетной публикации романа с продолжениями и к сборнику псалмов. Радостно и блаженно займешь ты свое место за столом среди однобоко мыслящих любителей романов о Штёртебекере[54], дружелюбно и нежно помашет тебе рукой отупевший обыватель, — так, в детском простодушии, закончится круговорот страстей; круг замкнется серьезным разговором с опытной, пожилой дамой, фигурой напоминающей колонну. На здоровье!
(1924)
О выставке «Группы К.»[55]
Четкое отражение времени называется стилем; он определяет основное направление развития искусства и художественных ремесел любой эпохи. Страстная готика породила устремленные ввысь соборы и выдающиеся полотна Грюневальда[56]; жизнерадостный Ренессанс — роскошные дворцы и блистательное искусство итальянских художников. Мы живем в эпоху универмагов и фабрик, доменных печей и метро, гигантских вокзалов и экспрессов, автомобилей и самолетов. Искусство нашего времени строго и деловито. Оно пренебрегает украшательством; линия и плоскость несут в себе и форму и экспрессию. В организации пространства оно математически сурово, но за этим чувствуется пульс шумной, мрачной фантастики века машин и моторов. Тот факт, что большинство современных художников и не подозревают о стиле нашей эпохи и продолжают производить простодушно-эпигонские творения по унаследованным от предшественников образцам, вовсе не означает, будто что-то не так с искусством, напротив, это означает — что-то не так с современными художниками.
Египтяне и древние греки знали мистику математики. Пифагор создал философию числа — не прикладных цифр, служащих для счета, а абстрактного числа, преодолевающего пространство. За самыми обычными предметами таятся интереснейшие открытия; число заключает в себе тайну пространства. Механизм космоса. Ось вещей. Магия пространства. Здесь начинается искусство нашего времени. Подхваченное пространством, оно побеждает и реорганизует его. Здесь диагональ выражает необузданность чувств, а не простое деление пополам, как в поверхностном искусстве. Она создает четкость в борьбе линий, потрясающую весомость плоскостей. Это искусство творит не только на ниве изображения и его цветущих равнинах; оно трудится на самой дальней окраине, на границе. Древние законы новы для него, оно познает последнюю глубину формы, линии и плоскости.
Это искусство больше чем абстрактная организация пространства, потому что иначе оно оставляло бы только приятное впечатление от группировки вещей по эстетическим признакам. Оно пытается прорваться к платоновской идее вещей и к ритмике пространства.
Простые на первый взгляд произведения раскрываются, если долго на них смотреть. В них обнаруживается все больше деталей, они становятся все содержательнее, личностнее и живее. Необычная одухотворенность скрывается за их филигранной точностью. Они предоставляют широчайший простор фантазии, ничего не предопределяя и не навязывая; они самодостаточны. Они совершенны, подобно кристаллам, отражающим эмоциональный портрет зрителя. И разве при этом так уж странно, что некоторым они ни о чем не говорят?
(1924)
Эпизод за письменным столом
Через несколько минут после того, как зажглась моя настольная лампа, на свет беззвучно прилетела тень с серебряными крылышками и начала торопливо кружить вокруг него, словно боясь опоздать. Снова и снова дерзала она на тщетную попытку атаковать светящийся ореол лампы вокруг металлической нити и взволновано билась перед сопротивлением невидимого стекла, как не любимая больше женщина перед невыразимой отчужденностью мужчины.
Древнее наследство заботливых матерей направляет при взгляде на моль страх за содержимое платяных шкафов в ладони, так что они становятся проворно хлопающими преследователями крылатых созданий, растирающими их, как мельничные жернова зерно.
В непроизвольном рефлекторном движении я тоже вытянул руки, немного помедлив перед серовато-золотым насекомым, которое скрючившиеся пальцы должны были растереть в бесформенное нечто. Но моль ускользнула от таинственных захватов, приближавшихся к ней, и упорхнула под скулу стоявшего рядом с лампой пожелтевшего черепа, а потом, когда и там стало опасно, — в глазницу.
Она ползала по своему укрытию, пряталась в тени и беспокойно шевелила крылышками. Это выглядело так, словно в глазницах вновь появилась таинственно вспугнутая жизнь. От этого годами знакомый и ставший привычным череп внезапно приобрел что-то зловеще-угрожающее, так что преследующая рука замерла перед ним. Он образовал мистическое табу, прибежище, каким в средние века была церковь для беглеца, спасавшегося в ней от преследователей.
Укрывшись в смерти, моль обрела безопасное существование. Смерть стояла на страже жизни. В ее застывших глазницах насекомое нашло надежное пристанище, а для ведомой мыслью руки она стала смутным напоминанием о смерти. Между ней и бездумной тварью не было страха, в то время как между мыслящим существом и ею зияла пропасть ужаса.
Человеку даровано мрачное знание; только он знает, что должен умереть. И невыносимая тоска по Вечному противится этому знанию; но прочно прикованный к колесу времени, он устремляется вместе с ним от одного изменения к другому. Отданный на произвол судьбы, зная об этом, не имея возможностей сопротивляться ей, пытается он понять замысел судьбы и никогда не находит его.
И, наоборот, как плотно окружает кольцо жизни Божью тварь; она идет без страха и горьких знаний к распаду — и даже глазница смерти не пугает ее. Только человек ощущает бренность; не оттого ли он стоит особняком других явлений и не может с ними соединиться? О, ирония познания — она делает тебя еще более одиноким…
Моль высунула усики из тени черепа. Она взлетела и снова начала кружить вокруг огня; рука больше не преследовала ее… От окон потянуло ветерком, вдали прогрохотал поезд…
(1924)
Самые читаемые авторы
IНи о ком не сочиняют таких загадочных легенд, касающихся личной жизни и материального благосостояния, как о литераторах. Если подающий надежды отпрыск приносит из школы несколько хороших отметок за сочинения, то склонная к фантазиям мамаша уже мечтает о том, как он станет поэтом, и воображает белые виллы на берегах синих южных морей, тенистые парки, высокоскоростные роскошные лимузины с новыми, шуршащими по гравию шинами и элегантные яхты, — результаты «сочинительства», до которых «дописался» сын. Обычно более практичный папаша, наоборот, бурчит что-то о нищих поэтах и о профессиях, которые никого не прокормят. Правда, как всегда, лежит посредине. Странная вещь — успех писателя; его невозможно вычислить или предсказать. Есть превосходные авторы, чьи имена произносят с огромным уважением, о которых пишут в блестящих критических статьях, — но их труды выдерживают всего лишь два-три, максимум пять тиражей. Тиражи произведений других авторов, сюжетную небрежность которых можно распознать уже по первым трем страницам, за несколько месяцев достигают ста тысяч экземпляров. При этом распространенное среди пессимистов мнение, будто большие тиражи свидетельствуют о плохом качестве, абсолютно ошибочно. Последний роман Герхарта Гауптмана в три месяца перевалил за семьдесят пять тысяч — цифру, за которой не угнаться невероятно популярным книгам, например книгам противоположности Гауптмана — Куртс-Малер, романы которой плодятся как кролики в огромных количествах, перебивая друг друга. Однако ни одну пьесу Гауптмана не ставят так часто, как непотопляемый «Старый Гейдельберг» Мейера-Фёрстера[57]. Ганс Гейнц Эверс[58] со своей «Мандрагорой» достиг рекордных тиражей; но если из-за этого вы решили, что только развлекательные, фантастические и экзотические романы имеют успех у публики, то вспомните о массовых продажах крайне ученого, толстого произведения, которому ни один человек не предсказал бы такого успеха: «Заката Европы» Шпенглера. Или приведем пример из другого жанра: нежная лирика индийского мудреца Тагора также выходила огромными тиражами. Как мы водим, у успеха нет общего знаменателя. Влияет слишком много различных обстоятельств; бывает, что автор пишет несколько произведений, которые остаются совершенно незамеченными, а следующее неожиданно «попадает в яблочко», хотя оно вовсе не лучше предыдущих. К успеху стремится каждый, кто всерьез относится к работе; любой автор хочет, чтобы его читали. А тому, кто притворяется, будто ему нет дела до «глупой» публики, не стоит даже напоминать басню про лису и виноград, лучше сразу рассказать ему о Шопенгауэре, философе, который презирал мир и людей и в шести томах доказал ничтожность бытия, но тем не менее так хотел успеха, что собирал газетные вырезки даже с самыми бессмысленными статьями, где речь шла о нем, и лично благодарил авторов.