Юрий Нагибин - Элли и Панос
Недавно я смотрел в Вене страшный фильм «Крысы Манхаттена». Это довольно гнусная фантазия на тему термоядерной войны. В атомном смерче уцелели лишь самые приспособленные обитатели планеты — крысы, они завладели опустевшим миром. Когда я с мукой отвращения смотрел этот фильм, мне и в голову не приходило, что через несколько месяцев столкнусь с реальным подобием крысиного Манхаттена. Мы живем в такое время, что любая чудовищная выдумка фантастов немедленно осуществляется в действительности. Наше детство распевало: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», наша старость видит, что былью становится не сказка, а Кафка с его больным воображением.
Крысы Фамагусты пожрали все запасы продовольствия, пожрали трупы убитых и тела недобитых, пожрали всех кошек и собак и что-то еще догрызают в пустой, медленно разрушающейся от стихий и заброшенности Вароше.
Фамагусту можно спасти, если исчезнут шлагбаумы, бочки с песком, «зеленая полоса», если слово «киприот» будет означать гражданин единого островного государства, чьи народы, имеющие тяжелый, но не безнадежный опыт сосуществования, объединятся на федеративной основе. А пока что…
…Родина, ты стала куском бумаги,который переносят с конгресса на конгресс.Родина, ты стала узлом белья,которое свалили в порту среди гнилых досок.Куда девалась твоя земля, белая глина, красная глина,на которой замешана культура,заполнившая витрины музеев мира?..
Я упоминал о людях, уходивших почти обнаженными с пляжей Фамагусты, атакованной с земли и воздуха. Среди них оказались и близкие друзья Пеонидисов, у которых мы побывали в гостях в их прелестном доме близ Айанапы. Их «приключение», как любит говорить Роберт Музиль, вводя в смысл слова душевную ситуацию, могло бы стать новым мифом. Они познакомились на пляже Фамагусты. Георгиас был местным жителем, талантливым художником и дизайнером, голландка Жаннет — женой большого пианиста, приехавшей на модный средиземноморский курорт. Когда-то Жаннет, награжденная богами остро, даже жестко современной и вместе лунатической удлиненной, будто из древнего сказания, красотой, была ведущей манекенщицей знаменитого Кристиана Диора. Тогда же она снялась в фильме вместе со своей подругой Сильвией Кристалль, создавшей образ и тип Эмануэль. Кристалль прижилась в кино, а Жаннет предпочла превратностям киносудьбы и скоротечности карьеры манекенщицы прочные радости брака. Она вышла замуж и родила сына. Счастливая семейная жизнь рухнула в то мгновение, когда на пляже в Фамагусте Жаннет познакомилась с загорелым мускулистым и волосатым хиппи, как потом оказалось, ярко талантливым художником. Но это обстоятельство ничего не значило, он мог быть чистильщиком сапог, ловцом осьминогов и кальмаров, просто лоботрясом, ничто не играет роли, коли «расшибло громом». В Сицилии это означает ту степень внезапной страсти, когда разом отпадают все моральные запреты, житейские соображения и обязательства. Все рушится перед велением рока. И у Жаннет не было никаких проблем, кроме сугубо практических: скорее оформить развод, забрать сына и вернуться в Фамагусту. Так все и было бы, не грянь иной гром — из турецких орудий. В потоке беженцев Георгиас и Жаннет потеряли друг друга, кажется, он был ранен. Жаннет перенесла сильнейшее нервное потрясение, но, едва выйдя из клиники, принялась разыскивать любимого. Следы его были потеряны. Как потом выяснилось, он очутился в Афинах, без гроша в кармане и без записной книжки с адресом Жаннет.
Через греческих художников Жаннет удалось отыскать Георгиаса. Они съехались на Крите, который традиционно соединяет людей. Романтическое приключение Тесея тоже связано с Критом. Там он обрел Ариадну, а разъединил их Наксос. Георгиаса и Жаннет остров Наксос не соблазнил, они отправились прямо на Кипр, где поженились, построили дом и родили сына.
— Чем не сюжет для поэмы? — сказал я Элли.
— Я написала поэму о Фамагусте, — улыбнулась Элли. — Но героиня у меня другая — не Жаннет, а Дездемона. Это монолог Дездемоны.
И тут я вспомнил, что самая пленительная и горестная героиня Шекспира окончила жизнь в Фамагусте. Отелло был правителем Кипра.
Трагедия 1974 года определила тон и цвет поэзии Элли последующих лет. Характерны названия циклов: «Обвинения», «Осуждения» (они вошли в новую книгу поэтессы, изданную в Афинах). Но взгляд Элли не замутился оскорбленным национальным чувством, она по-прежнему относится к туркам-киприотам с добротой понимания и сочувствием, ведь, кроме призрачной государственности, они ничего не получили, а потеряли много.
Не все раны проходят, иные зарастают снаружи, а внутри продолжают кровоточить. Но все можно стерпеть, когда есть цель, есть свет впереди. Панос не позволил Элли потерять этот мерцающий во мраке огонек, помог сберечь внутреннее здоровье. Ей грозило сужение поэтического горла, сведенного спазмом горя, но этого не произошло, напротив, дыхание стало глубже, поэтическое слово звучнее и емче, появились новые мотивы, чувства, шире стал образный ряд. И, как уже говорилось, забил новый — лирический — ключ. Последнее не в ущерб общественному темпераменту. Пеонидисы много ездят, участвуют во всевозможных форумах, симпозиумах, фестивалях, у них масса друзей, рассеянных по всему свету.
Творчество Элли расширилось и в жанровом плане, она обратилась к прозе и к драме, издала роман для детей «Брат, сестра и черная репа», за который удостоена Государственной премии, ее детская пьеса с успехом идет в Никозии, в Афинах, в болгарском театре имени Людмилы Живковой. И романом, и пьесой она хотела доказать, что политическая литература для детей не только возможна, но и нужна.
Элли мечтает о профессиональном театре для детей. А пока усердно посещает спектакли тех самодеятельных или полупрофессиональных коллективов, которые стали появляться на Кипре.
Я был на одном таком спектакле в новостроечном поселке, километрах в тридцати от Лимасола. Только что сложившаяся крошечная гастрольная труппа давала премьерный спектакль для школьников. Два оборванца с ярко размалеванными лицами, в шутейном одеянии и немыслимых башмаках неутомимо орали друг на друга, пытаясь втемяшить свое имя в пустую башку собеседника. «Я — Захариас!» — надрывался один, тыкая себя пальцем в грудь. «Я — Пелерато!» — рычал второй. «Захариас!» — срывал голос первый. «Пелерато!» — изнемогал второй. А дети, милые, смуглые, черноголовые дети, покатывались от смеха, чуть не падали со стульев и трогательно прижимали кулачки к груди, чтобы не выпрыгнуло сердце. Удивлял их восторг, не соответствующий бедному зрелищу. Я заметил, что у Элли подозрительно повлажнели глаза.
— Это все дети беженцев, — сказала она.
Селение, в котором мы находились, построено для бездомных Фамагусты. В зале сидели дети войны, многие из которых — кто смутно, а кто навек отчетливо — запомнили уход с родной земли под раскаленным и равнодушным солнцем. Я с невольной симпатией, даже уважением глянул на Захариаса и Пелерато, не жалевших своих слабых сил для радости опаленных войной детей.
— Понимаете, как нам нужен детский театр, — говорила Элли по дороге домой, — если даже такое неискусное зрелище вызывает бурю восторга… Нет ничего печальнее опечаленных детей.
Я обмолвился словом «домой». Впервые за мою долгую жизнь чужое обиталище стало для меня вторым домом. И сейчас, в морозном Подмосковье, я что ни день проделываю мысленно путь, которым мы впервые попали в дом Пеонидисов, а потом столько раз возвращались с моря, предвкушая обед с непременно новым загадочным блюдом. Путь этот начинается с набережной, от ветхого летнего кафе, где редко-редко увидишь посетителя, потягивающего из горлышка бутылки «фанту», но зато бойко идет торговля свежей, только что пойманной рыбой; скользких рыбин кидает на весы и заворачивает в бумагу единственной рукой хозяин кафе, старый веселый рыбак-браконьер, которому вторую руку оторвало динамитом; тенистой улицей, душно припахивающей зверем, — тут находится маленький зоопарк с вольно разгуливающим по территории слоном, но сколько мы ни ходили, слона-то не приметили, — подымаешься к нарядной, залитой солнцем площади, огибаешь ее и после двух поворотов оказываешься на тишайшей улочке, — которой так к лицу название «Парадайз» — Райская, увитой бугенвиллиями, поросшей фламбойанами и сладко припахивающей лимонной цедрой. Здесь и стоит в кустарниковой поросли двухэтажный домик Пеонидисов. Как покойно, хорошо и вместе значительно было наше пребывание там, среди картин, гравюр, книг и комнатных растений, в ежедневном общении с добрыми, глубокими людьми, под мазурки, полонезы и вальсы Шопена, то и дело притягивающего к роялю славную Мелину.
Были мы и в деревенской избе Пеонидисов, солидном, обжитом крестьянском жилище с закопченным очагом, с овчинами на лавках, с тяжелым деревянным столом, на котором — оплетенные бутылки отличного местного вина, козий сыр, копченая свинина, овощи, взорванные спелостью, гранаты и горы розового твердого крупного винограда. Сюда без зова, по-соседски, заходили односельчане наших хозяев, нерослые, кряжистые люди, с большими, теплыми, спокойными руками землепашцев. Чувствовалось, что у них была некая непроговариваемая вслух надобность в Паносе. Они плотно заполняли широким крестцом грубо сколоченные кресла, принимали в руку глиняную кружку с вином, которую за долгое сидение редко осушали до дна, и как-то умно, сосредоточенно молчали, предоставляя хозяину самому догадаться, зачем они пожаловали. Панос был свой, но вместе и городской, сведомый во всех делах лучше любой газеты. И Панос понимал, что от него ждут, и как-то между делом, двумя-тремя словами, жестом, взглядом, улыбкой, то ироничной, то горьковатой, то веселой, давал людям нужное им. Это не было деревенским каляканьем: мужики набирались у Паноса уму-разуму, а к Элли шла от них жизненная сила ее поэзии…