Дмитрий Бавильский - Невозможность путешествий
Написаны путевые заметки нарочито безыскусно, никакой нынешней редактуры в поисках лучшего стиля не видно: соседние фразы содержат порой одни и те же словоформы, хотя очевидно, что замена синонимами могла бы их несколько преобразить. Но чу! Пушкин же!
Простые предложения, чередуются со сложными, но не затемняют мысли и описания, словно бы каждый раз возвращают повествование к невидимому началу — эмоциональному состоянию пишущего.
Возникает ощущение постоянно развивающейся целостности. Отстраненная интонация взгляда со стороны, ровного повествования, лишенного нарочитых эмоций, даже когда Пушкин описывает пограничные ситуации — встречу с братом, бой и погибших казаков, трупы турков… Наконец, встречу с гробом Грибоедова (в этом случае позволяя себе небольшое отступление в биографию своего полного тезки, рассказанную, опять же, без экзальтации и, на мой вкус, являющуюся идеальным некрологом). Все это описывается тем же тоном, что этнографические детали, горы или горные реки, задавая важный для non-fiction стандарт.
Среди современников Пушкина существовала ведь масса литераторов, любивших пышные и вычурные литературные формы, избыток тропов; поэтому очевидно, что демонстративная простота (ничего лишнего) и отстраненность — осознанный выбор рассказчика, возможный, впрочем, тогда, когда картинка постоянно меняется и события, сменяя друг дружку, сыплются как из рога изобилия.
Путешествие увлекает непредсказуемостью, поэтому описания идут вовне, а не изнутри, как это водится у современных странствующих прозаиков. Вот почему можно не обращать особого внимания на стиль и не злоупотреблять метафорами (недавно прочитанный «Остров» В. Голованова оказывается прямой дискурсивной противоположностью «Путешествия в Арзрум» — банальные перемещения современного человека по современному Северу, лишенному даже намека на потенциальную опасность или непредсказуемость, заставляют автора демонизировать обычные бытовые неудобства и наматывать на текст бесконечную космогонию выбора-без-выбора).
А вот Пушкина читаешь — и не оторваться. Работа мысли остается в подтексте, в тексте же — что вижу, то и пою. Тут, конечно, невозможно отрешиться от того, что Кавказ дан пушкинскими глазами, то есть зрением человека, про которого нам много что известно. Именно это делает картинку более цветной и более объемной; ты не только додумываешь, но и досматриваешь за Пушкина, держа в голове не только школьную и университетскую программы, но и усилия многих поколений пушкинистов, которые покрыли наш культурный контекст ровным слоем пушкинского пепла.
С одной стороны, Пушкин воспринимается современным человеком, фантастическим образом попавшим в начало XIX века и ведущего оттуда репортаж для какого-нибудь глянцевого журнала; с другой — ты же все равно понимаешь ограниченность той эпистемы в сравнении с современным знанием, накопившим много чего такого — как про Пушкина, так и про Кавказ, про войны, жестокости и прочее.
Вся дальнейшая история развития России и нашей общей цивилизации работает на то, чтобы восприятие текста выходило все более полным и объемным.
Короче, читаешь не про то, что написано, видишь не то, что изображено, но разные планы, как в контурных картах, совмещаются, накладываясь на жизненный, исторический, эстетический и какой угодно опыт.
Да и в «Путешествии» полно каких-то побочных потенциальных сюжетов, которыми мог бы заняться какой-нибудь «русский Борхес», если бы захотел. Какие-то встречи с армянами и осетинами, чьими глазами можно было бы показать «наше все». История Артемки, которого Пушкин соблазняет поехать на войну, по сути радикально меняя ему всю жизнь, а потом случайно встречает его, гордо гарцующим, в военном лагере. Не говоря уже о взаимоотношениях с генералами, которые принимали его радушно не только потому, что Бенкендорф требовал слежки, но и еще оттого, что втайне надеялись быть описанными «первым поэтом России».
«Фрегат Паллада» И. Гончарова
Да это же практически «Сентиментальное путешествие Йорика по Франции и Италии» Лоренса Стерна, наш ответ автору «Жизни и мнений Тристрама Шенди, джентльмена», а Гончаров — вылитый Стерн. Важно иной раз делать шаги в сторону от привычной колеи для того чтобы убедиться, как прекрасна наша Москва литература, как непредсказуема.
«Записки охотника» И. Тургенева
Главное, на мой вкус, в книге Тургенева, значительно повлиявшей, по легенде, на монаршие умонастроения, приведшие к отмене крепостного права, это история перемены оптики, которая меняется на всех уровнях — и в первую очередь на сюжетном.
Фабульные особенности небольших текстов, составивших сборник, объясняются жанром «записок», который позволяет считать законченными и самодостаточными подорожные зарисовки, сделанные во время блужданий барина по окрестным деревням, лугам и лесам в поисках вальдшнепов или коростелей («…я нашел и настрелял довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно резал мне плечо…»).
Этюды эти, начинающиеся с промежуточного «пошел туда-то», затем живописуют ту или иную, чаще случайно подсмотренную (заваливаясь в чужие дома или же в компании, как в очерке «Бежин луг», Тургенев любит прикинуться спящим, а сам слушает разговоры, которые стенографирует с прилежностью Лидии Гинзбург) сценку, которая ничем не заканчивается и ни к чему особенному не приводит.
Классическая нарративная схема, таким образом, оказывается отменена — охотничьи записки позволяют Тургеневу особо не трудиться над композицией или драматическим развитием, строение этих текстов, непредсказуемо и нелинейно, как и ландшафт, описываемый Тургеневым, как и сама жизнь, развивающаяся в этом ландшафте.
Оказывается, очерк или же зарисовка может состоять из описаний природы и обрывков диалогов, а также людей, появляющихся и исчезающих без какой бы то ни было логики участия в сюжете.
Оказывается, изящная словесность не обязана бежать и развиваться сюжетом, в прозе может и не происходить ничего существенного, приводящего к необратимым изменениям. Тогда фон и выходит на первое место, переставая быть фоном, оказываясь целью, поводом и главным событием.
Тургенев путешествует по сопредельным Тульской, Орловской и Курской губерниям (с различий между двумя последними и открывается дебютный очерк «Хорь и Калиныч», вспомнили?), лесоповалам, выселкам и барским домам, сравнивая два мира — крестьянский и господский, что само по себе является для Тургенева сюжетом.
Крестьян писатель изображает сочувственно, дворян и помещиков иронично, даже язвительно, однако вмешиваться себе Тургенев позволяет только в мир диких птиц. Это обеспечивает ему статус соглядатая.
Наблюдая голод и бесправие, Тургенев ни во что не влипает — лишь констатирует, переводя курсор с одного впечатления на другое; при нем двурушные баре разбираются со своими крепостными, как правило, не считая их за людей; при нем, например, пухнет от голода слепоглухой старик из «конторы», нужный Тургеневу для зачина («он ощупался, достал из-за пазухи кусок черствого хлеба и принялся сосать, как дитя, с усилием втягивая и без того впалые щеки…»).
Благорасположенность барина никак не влияет на изменение судеб описываемых людей (документальный статус жанра заостряет ощущение реальности, все здесь показанные — не вымышленные, но настоящие люди), что делает Ивана Сергеевича и его позицию малосимпатичными.
Он видит в крестьянах забавных людей, тогда как другие баре этого еще не видят, поскольку не доросли в своем развитии до идеи человеческого равенства. А, скажем, карлик Касьян по прозвищу Блоха («Касьян с Красивой Мечи») дорос в своем развитии до понимания греховности охоты, когда даже не из-за голода, но ради одной только забавы, убивают свободных птиц. Нисколько не смутившись, Тургенев ехидничает, мол, курицу или гуся тоже, поди, есть не надо, на что Касьян отвечает: «Та птица богом определенная для человека, а коростель — птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой, и речной твари, и болотной, и луговой, и верховой, и низовой — и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до своего предела…»
Тургенев описывает Касьяна как чудака, в качестве еще одной русской диковины, хотя оптика Блохи значительно ближе ощущениям современного человека, нежели точка зрения прогрессивного писателя. Именно «Касьян с Красивой Мечи», а не самые знаменитые очерки книги типа «Гамлета Щигровского уезда» или уже упоминавшегося «Бежина луга» оказываются точкой вскрытия приема, тем самым проколом или же, если воспользоваться фотографической терминологией, пунктумом, задающим, начинающим задавать новую систему оценки самого Тургенева.