Юрий Буйда - Послание госпоже моей левой руке
«Внешний» — западный союз индивидуалистов — тянется к «внутренним» ресурсам Востока. Дух Востока жаждет «плоти» Запада, хотя это движение друг к другу все еще больше напоминает то, что Хантингтон назвал конфликтом цивилизаций.
Память о единой духовной ойкумене можно сравнить со сферой, центр которой всюду, а окружность — нигде. И эта сфера — Бог.
Шеллинг пишет: «У того, кто удалился из средоточия, все еще остается чувство того, что он был — в Боге и с Богом всем, всеми вещами; поэтому он хочет стать тем же, но не в Боге, как возможно было бы для него, а сам по себе. Отсюда возникает голод себялюбия, которое становится тем более скучным и бедным, но потому и более алчным, голодным, ядовитым, чем более оно отрекается от целого и единства. Само себя пожирающее и постоянно уничтожающее противоречие, внутренне присущее злу, заключается в том, что последнее стремится стать тварным, уничтожая в то же время связь тварности, и впадает в небытие, так как в высокомерии своем хочет быть всем». То есть — Богом, который, напоминает Барт, «сокрыт от нас вне своего Слова». И тут снова замыкает круг Иоанн: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».
Преступление мистера Уэйкфилда
Рассказ Натаниеля Готорна «Уэйкфилд», на мой взгляд, занимает в литературе место рядом с такими шедеврами, как «Локарнская нищенка» Клейста, «Падение дома Эшеров» Эдгара По, «Студент» Чехова, «В чаще» Акутагавы, «Кошка под дождем» Хемингуэя, «Дурочка» Бунина, «Превращение» Кафки, «Хорошо ловится рыбка-бананка» Сэлинджера, то есть находится в ряду произведений, которые — произведения такого уровня — когда-то побуждали немецких филологов проводить различие между kleine Grosskunst и grosse Kleinkunst. Мне даже кажется, что по своей глубине и драматизму эта небольшая новелла не уступает прославленному роману Готорна «Алая буква».
«Уэйкфилд» — одно из самых странных произведений в мировой литературе. Готорн рассказывает о человеке по имени Уэйкфилд, который ни с того ни с сего покинул жену и поселился неподалеку, чтобы наблюдать за нею, и так продолжалось около двадцати лет, а потом без объяснения причин, опять ни с того ни с сего, вернулся домой, к жене. Это курьез, нелепый случай, о котором, по словам Готорна, он прочел в каком-то старом журнале или в газете. В самом деле, случай, так сказать, чисто газетный. Он заслуживает каких-нибудь десяти-пятнадцати строк петита в подвале на последней странице номера, не больше. Газетчики называют это «подверсткой»: «Чем-нибудь заткнуть дыру на полосе». Читателю вполне достаточно этих десяти-пятнадцати строк, чтобы подивиться случаю, покачать головой и со словами: «А она еще меня считает идиотом!» отложить газету.
Если бы Эдгар По — современник и поклонник Готорна — вдруг взялся писать рассказ на таком скудном материале, он наверняка придумал бы какую-нибудь вескую, может быть, экстравагантную причину для объяснения поведения мистера Уэйкфилда, чтобы читателю сразу стало ясно, почему эта история привлекла его внимание. Ну подумайте: человек просто вышел из дома, сказав супруге, что уезжает по делам, поселился на соседней улице и почти двадцать лет только и делал, что следил за женой, а потом взял и вернулся к ней, просто так, ни с того ни с сего, без объяснения причин. Восемь тысяч дней — восемь тысяч вечеров — он только тем и занимался, что наблюдал издали за женой, лишь иногда отваживаясь приблизиться к ее дому — к своему дому, и при этом размышлял о том, каково ей там без него. Он жалел женщину, оставшуюся в одиночестве, но при этом двадцать лет не давал о себе знать даже намеком. Следил за супругой в толпе, приближался к ее дому, смотрел на окна, а потом спохватывался и уходил к себе, в дом, который заблаговременно снял тайком от жены. Почему? Что это — клинический случай? Но Готорна не интересовали клинические случаи.
Приступая к рассказу о странном поступке мистера Уэйкфилда, писатель замечает: «Мы великолепно знаем, что никогда не совершили бы такого безумия, и все же подозреваем, что кто-нибудь другой был бы на него способен». Эта фраза только на первый взгляд является данью литературному этикету, требующему отделить здравомыслящего автора и здравомыслящего читателя от «кого-нибудь другого», способного черт знает на что. Внимательный читатель Готорна — а его читатель не имеет права на невнимательность — вскоре или даже сразу понимает, что «кто-нибудь другой» на самом деле вовсе не один лишь Уэйкфилд, но любой человек, я, вы или он, Everyone, и именно безграничные способности, таящиеся в любом человеке, то есть в человеке вообще, в человеческой природе, и интересуют автора прежде и больше всего.
Повествуя о странном поступке мистера Уэйкфилда, писатель явно не ломает голову над причиной, побудившей человека уйти из дома, прожить на соседней улице двадцать лет, а потом вдруг вернуться домой. Его не занимает вопрос — почему Уэйкфилд так поступил? Его занимает другой вопрос: почему люди так поступают и чем чреваты такие поступки?
При этом Готорн, сознательно или нет, ставит себя в довольно невыгодное положение. Ведь писателю выгодно выявлять скрытые в человеке качества, рассматривая его в ситуации, когда эти качества проявляются как бы сами собой и самым наглядным для читателя образом. То есть в ситуации выбора, связанной с борьбой, подвигом либо предательством. Месть, жадность, любовь, страх, ненависть — все эти кислоты и щелочи Господни — разъедают маски героев, заставляют их действовать и позволяют нам, читателям, следить за биением их нагих сердец. Таковы традиции психологической литературы.
Ничего подобного мы не наблюдаем в случае с Уэйкфилдом. Он просто ушел из дома, просто прожил двадцать лет вдали от жены и однажды просто вернулся в свой дом, оставленный некогда просто так, ни с того ни с сего.
Опираясь на этот скудный материал, Готорн пытается домыслить характер персонажа, который, как ему представляется, уже «прошел половину своего жизненного пути», то есть ему лет тридцать пять — сорок, который никогда не испытывал к жене пламенных чувств, но при этом — в силу вялости характера — был верным мужем. Готорн с нескрываемой иронией называет его «мыслителем», замечая при этом, что мозг Уэйкфилда был «постоянно занят долгими и ленивыми размышлениями, которые ни к чему не приводили, так как для того, чтобы добиться определенных результатов, ему не хватало упорства». Вдобавок этот человек с холодным сердцем практически лишен воображения. Писатель недоумевает: как такой никакой человек мог занять видное место «среди чудаков, прославившихся своими эксцентрическими поступками?» Впрочем, оговаривается он, жена Уэйкфилда, знающая его, разумеется, лучше других, поостереглась бы назвать мужа никаким. Она-то знала о его «безмятежном эгоизме, постепенно внедрявшемся ржавчиной в его бездеятельный ум, о своеобразном тщеславии… о склонности его хитрить и скрытничать, не выходившей обычно за пределы утаивания различных пустячных обстоятельств». Еще она знала о «некоторых странностях», свойственных Уэйкфилду. Впрочем, Готорн замечает, что «это последнее свойство нельзя определить, и, возможно, оно вообще не существует».
Странное, очень темное и даже настораживающее замечание, обращающее на себя внимание читателя своей формальной необязательностью и незавершенностью: такая фраза — «возможно, оно вообще не существует» — может быть случайно обронена в большом романе, но не в десятистраничном рассказе, где каждое слово на виду и на счету. А ведь Готорн был не только внимательным, но и, так сказать, тщательным писателем. Известно, что его первые рассказы были приняты публикой холодно, поэтому автор переписал их и издал под красноречивым названием «Дважды рассказанные истории». Ему было свойственно в высшей степени ответственное, едва ли не религиозное отношение к каждому слову, которое выходило из-под его пера. Так почему же он лишь упоминает эти «некоторые странности», которых, может быть, «вообще не существует»? Что это за странности такие? А если именно они и объясняют поступок Уэйкфилда? Или, может быть, автор и впрямь не знает, что это за странности такие, и оставляет в тексте рассказа эту фразу с единственной целью — предупредить читателя о том, что зыбкая граница между непознанным и непознаваемым пролегает в душе человека, в самой темной глубине души, где зло неотличимо и неотделимо от добра до того мига, пока сам человек не облечет его плотью своих поступков? Я думаю, что это именно так. Готорн, потомок пуритан и пуританин, не может допустить, что в своем познании человеческой природы мы хоть когда-нибудь сравняемся с Богом. Готорн смиренно признает, — и в этом его сила, — что тайна есть здоровая, естественная и необходимая часть жизни, такая же здоровая, естественная и необходимая, как зло. Поэтому «некоторые странности» — это, пожалуй, все, что он пока может сказать о тех серых существах, которые мелькают во тьме человеческой души и не имеют ни формы, ни имени и о которых мы только и знаем, что они есть, но не знаем, хищные ли это пираньи или травоядные уклейки. Так что эта как бы случайная фраза о «некоторых странностях» служит чем-то вроде тревожного предостережения, напоминающего нам о бесчисленных и безымянных опасностях, таящихся в душе любого человека, в данном случае — в душе Уэйкфилда.