Генрих Боровик - Пролог (Окончание)
— Кто вас поддерживает?
— Поддержки, к сожалению, мало. Есть такой миллионер Говард Уайз. Он смелый человек. Есть ещё Роберт Скалл — владелец такси. Тоже очень богатый.
— Какое отношение такси имеют к музыке?
Шарлотта засмеялась:
— А если он так чувствует! — и продолжала: — Конечно, в авангарде много примазавшихся, много спекуляции. Некоторые считают себя авангардистами, а на самом деле они просто прогрессивные. Или хуже того — модернисты.
Я с интересом узнал от Шарлотты, что по сравнению с авангардистами «прогрессивные» в музыке — просто отсталые и закоснелые люди. А о модернистах и говорить нечего: доисторический период. Кроме того, по словам Шарлотты, и прогрессисты и модернисты в искусстве — самые отъявленные лицемеры. Почему лицемеры? Потому что они выдают себя за революционеров в искусстве, хотя всем известно, что единственные революционеры, конечно, только представители авангарда, и никто более.
— Вот, например, Энди Вархол, — горячо доказывала она, называя имя весьма известного американского художника и кинорежиссера, которого я по простоте душевной полагал авангардистом. — Типичный модернист с налетом прогрессизма. Ни капли таланта. Просто хороший организатор и умеет себя подать. Отсюда и большие деньги. Но таланта ни на грош!
— А я слышал приблизительно такой же отзыв Энди Вархола о вас, — сказал я. — Как же тут разберёшься?
— Ничего трудного, — решительно заявила мисс Мурмэн. — Ясно, как утром.
Почему ясно, как утром, однако, не объяснила. Вместо этого она взглянула на часы и заторопилась. Стрелки, рассчитанные на музыкантскую безалаберность, неумолимо приближались к шести. Шарлотта натянула свой бушлат и, крикнув бармену, чтобы не убирал пиво («вернемся — допьем»), выскочила на улицу.
Пока мы быстро шагали к Сорок второй улице, где есть магазинчик, торгующий военными излишками — от разряженных бомб до солдатских башмаков БУ включительно, Шарлотта, стараясь перекричать уличный шум, рассказывала мне, как совсем недавно исполняла «совершенно замечательную вещь», написанную Йоко Оно. Их было четверо: Шарлотта, Пайк, ещё один гениальный музыкант-авангардист Джим Тонни (который, как всем известно, получил стипендию от фордовского фонда) и шимпанзе. Нет, нет, это не фамилия — шимпанзе. Это настоящая обезьяна шимпанзе, предусмотренная композитором в партитуре. Там так и написано — «квартет для виолончели, рояля, голоса и шимпанзе».
— Что же шимпанзе должна делать согласно партитуре? — спросил я.
— Импровизировать, — ответила Шарлотта.
Шимпанзе достать очень трудно. Зоопарки берут за прокат сто долларов в вечер. Но им удалось достать одну бесплатно — у какого-то чудака в Нью-Джерси. Выступали в театре на 57-й улице, как раз напротив «Карнеги-холла». Шарлотта была одета в газовую «насквозьку», Пайк в костюм для подводного плавания, на Джиме Тонни были меховые трусы, на шимпанзе — голубая юбочка и теннисные кеды. Всё шло хорошо. Вдруг встает кто-то из публики, выходит на сцену и — бац! — защелкивает наручники на руках Пайка, который сидел за роялем.
— Вначале я испугалась, — увлеченно рассказывала Шарлотта, задыхаясь от быстрой ходьбы. — Думала — снова арест. Но потом оказалось, что это просто реакция зрителя. Мы воздействовали на его чувство! Понимаете? Ему захотелось соучаствовать. В искусстве это самое высокое достижение, когда зритель не только сопереживает, но и соучаствует! Правда.
В магазине военных излишков на 42-й улице страдающий насмороком старик продавец в женской вязаной кофте, ничуть не удивившись, вывалил перед Шарлоттой два десятка солдатских касок. Она выбрала одну, меньше других исцарапанную, справилась с ремешком под подбородком, повертелась перед зеркалом и объявила — это то, что нужно. Винтовку решила не покупать — дорого.
Я донёс холодную каску до теплого заведения Джима и Энди. Стаканы с недопитым пивом стояли на месте. Народу в заведении прибавилось — близился театральный час. Столик бармена был усыпан обрезками бумаги. С Шарлоттой здоровались многие. Я спросил, как относятся к ней приятели-музыканты.
— Большинство — с юмором, — ответила Шарлотта беззаботно. — Не принимают меня всерьёз. А некоторые завидуют. Вот, говорят, нашла свою собственную дорогу, известна на весь мир.
Мне не хотелось обижать ее, и я спросил как можно мягче:
— Вы действительно уверены, что нашли?
Она то ли не услышала вопроса, то ли не захотела услышать. Вытащила из своего баула ворох фотографий, принялась показывать мне и комментировать.
— Этот номер я очень любила. Мы играем с Пайком традиционную музыку. Потом залезаем в бочку с водой. Вылезаем мокрые и снова играем. Это стало уже классикой авангардизма. После нас многие залезали в бочку, но мы были первыми. Мы с Пайком всегда все делали первыми. Не знаю, что будет с другими, но Пайк останется в веках. Когда-нибудь люди его признают.
— А я слышал, что Джон Кэйдж в Венеции во время исполнения, Сен-Санса прыгал в Гранд-канал.
Она посмотрела на меня чистыми глазами:
— Верно, прыгал. Но согласитесь, что канал — это всё-таки не бочка.
Я согласился. Действительно, в конце концов в каналы прыгают многие, не одни авангардисты. Она показала мне еще одну фотографию.
— Эту вещь тоже написал Пайк. Я играю на виолончели, а он приглашает публику по очереди подниматься на сцену и ножницами вырезать любые части моего туалета. Самое интересное в этом номере — публика. Кто, что и, как вырезает. Однажды меня пригласили в церковную школу при женском монастыре. И попросили исполнить именно этот номер. Я говорю — у вас все-таки дети, кроме того, может быть, это оскорбит ваши религиозные чувства. «Ничего, — отвечают, — не оскорбит». С большим удовольствием резали. — Она засмеялась. — А однажды была в каком-то научном институте. В зале — учёные. Сплошные лауреаты Нобелевской премии. Мне интересно было — как они отнесутся. Представьте, резали, как последние битники. Вот тебе и нобелевцы!
— Не опасен этот номер? — спросил я, стараясь оставаться серьезным.
— Иногда опасен, — согласилась она. — Тут важно уловить настроение аудитории в самом начале. И дальше регулировать. Вовремя прекратить, если нужно. С нобелевцами, между прочим, было опаснее всего. У них руки тряслись.
Она принялась укладывать фотографии обратно в баул.
— Я, откровенно говоря, очень люблю смотреть, как у зрителей в первых рядах отвисают челюсти. Это тоже смешно. Только теперь публику трудно чем-нибудь удивить. Раньше каждое моё выступление — скандал, протест, даже тюрьма. А теперь всё позволено. Всего навидались. Сидят, скучают, аплодируют.
— Ну, а традиционную музыку вы совсем забросили?
— Что вы! Каждый день занимаюсь дома.
— Зачем вам это?
— Как зачем? Постарею — чем же я буду зарабатывать на жизнь?
Я сказал, что напишу о ней, наверное. Но что мой очерк вряд ли будет ей, так сказать, в поддержку.
— Пожалуйста, — согласилась она, запихивая в баул каску. — Если бы меня хвалили, я бы умерла от скуки.
Часы на стене даже с учетом десятиминутного кредита неоспоримо свидетельствовали, что в церкви уже давно ждут виолончелистку. Она засуетилась, стала собираться («Ничего, однажды я опоздала даже на собственную свадьбу»), запихнула каску в баул, натянула бушлат.
Мы распрощались, и она убежала ползать по церкви с виолончелью на спине.
* * *Мне всегда были симпатичны андерсеновские ткачи, несомненно первые в мире авангардисты. Когда я вспоминаю короля жареных цыплят в доме на Пятой авеню, таксомоторного мецената, смущенного владельца продуктовых магазинов, я думаю об этой андерсеновской сказке и готов симпатизировать тому, как энергичная Шарлотта с приятелями всучивают буржуа несуществующее искусство, а те принимают его, боясь прослыть отсталыми. Когда я вижу, как самодовольное мещанство катит в роскошных «линкольнах» смотреть на Второй авеню инсценировку старых похабных анекдотов — «О, Калькатта!» — и потом с серьёзным видом толкует о «темпе» спектакля и «языковых находках» в пьесе, я снова вспоминаю Андерсена, и мои симпатии к современным мошенникам-ткачам готовы бы усилиться…
Если бы не одно обстоятельство.
Дело в том, что нынешние таксо-мясо-молочные короли куда как опытнее и хитрее того простодушного сказочного феодала. Нынешние — приняли условия игры. Они ввели в моду несуществующее платье. И носят его почти с гордостью. Крик невинного ребенка из толпы теперь их абсолютно не пугает: «Несмышлёныш, что с него взять! Вот вырастёт большой, научится понимать искусство».
А что же с оскорбителями-ткачами? С ними худо. Буржуазное мещанство взяло их на постоянную службу к себе: давайте, братцы, давайте! Можете в порядке протеста против буржуазного конформизма в искусстве и даже против войны во Вьетнаме. Вы не страшны, вы полезны, как отдушина. И ткачи — злые насмешники над глупостью и лицемерием — были довольно быстро, иногда незаметно для самих себя, превращены в слуг короля.