Дэвид Уоллес - Октет
Чувство отчуждения Х от семьи его жены сейчас тоже усилилось, поскольку эта огромная беспокойная стая, кажется, не может думать и говорить ни о чем, кроме рака мозга древнего сурового патриарха и мрачных вариантах терапии и неуклонно уменьшающихся и весьма хлипких шансах продержаться больше пары месяцев самый максимум, и кажется, что они говорят об этом без конца, но только друг с другом, и когда бы Х ни был с женой на этих траурных семейных советах, он всегда чувствует периферийность, бесполезность и неуловимую исключенность, как будто и так сплоченная семья жены сплотилась еще тесней во время кризиса, сильнее, как ему кажется, выталкивая Х на периферию. И встречи Х с самим тестем, когда бы Х ни сопровождал жену на ее бесконечных визитах в комнату-палату к старику в его (т. е. старика) роскошный дом в неоромантическом стиле на другом конце города (в котором чувствуешь себя как в другой экономической галактике) из своего достаточно скромного дома, особенно мучительны по всем вышеперечисленным причинам плюс факт, что отец жены Х — который, даже прикованный к особой дорогой передвижной больничной кровати, которую привезла его семья, и каждый раз, как приезжает Х, лежащий разбитый в этой особой высокотехнологичной кровати под присмотром пуэрториканской сестры из хосписа, несмотря ни на что всегда безукоризненно выбрит и ухожен и одет, его клубный галстук завязан двойным виндзорским, а стальные трифокалы выполированы, словно он готов в любой момент вскочить и велеть пуэрториканке нести его костюм от Синьора Пуччи и судейскую мантию и вернуться в 7-й Районный Налоговый Суд претворить в жизнь новые безжалостные и продуманные решения, одеяние и поведение, которое обезумевшая от горя семья считает еще одним знаком трогательного достоинства старого крепкого бойца и «dum spero joie de vivre»[2] и силы воли — что тесть всегда кажется подозрительно холодным и равнодушным по отношению к Х во время этих визитов долга, тогда как Х, в свою очередь, стоит, сконфуженный, позади жены, пока она со слезами на глазах склоняется над одром, как ложка или металлический стержень, что сгибаются взад и вперед ужасающей силой воли менталиста, и обычно чувствует сперва желание преодолеть отчуждение, но затем отвращение, негодование и наконец настоящее злорадство к суровому старику, которого, сказать по правде, Х всегда втайне считал первосортным говнюком, а теперь осознает, что даже блеск трифокалов тестя мучителен, и не может его не ненавидеть; а тесть, в свою очередь, кажется, замечает скрытую невольную ненависть Х и в ответ ясно показывает, что не чувствует радости или ободрения или поддержки от присутствия Х и желает, чтобы Х вообще не было в комнате с миссис Х и лощеной сестрой из хосписа, желание, с которым Х про себя с горечью соглашается, хоть и прилагает все больше усилий, дабы осветить комнату более ободряющей и сочувствующей улыбкой, так что Х всегда чувствует себя в комнате старика с женой в смущении и отвращении и в ярости и всегда в итоге не понимает, что же он вообще там делает.
Х, однако, разумеется, всегда крайне стыдно за такие неприязнь и негодование в присутствии человеческого существа и законного родственника, которое неуклонно и неоперабельно угасает, и после каждого визита к поблескивающей постели старика по дороге домой с обезумевшей от горя женой Х втайне бичует себя и поражается, где же его порядочность и сострадание. Он находит еще более глубокий повод для стыда в факте, что даже после смертельного диагноза тестя он (т. е. Х) тратил столько времени и энергии, думая лишь о себе и собственном чувстве досады из-за исключения из Drang[3] семейного клана жены, когда, между прочим, отец жены страдает и умирает прямо у них на глазах, а любящая жена обессилела от переживаний и скорби, а чувствительные невинные детишки Х безмерно страдают. Х втайне волнуется, что очевидный эгоизм его внутреннего мира во время семейного кризиса, когда жена и дети явно нуждаются в сочувствии и поддержке, является симптомом какого-то ужасного дефекта в его человеческой натуре, какого-то жуткого слепого льда на месте сердечных узлов его эмпатии и альтруизма, и его все сильней мучают стыд и неуверенность в себе, и потом вдвойне стыдно и страшно из-за того, что стыд и неуверенность в себе слишком отвлекают его внимание и тем самым компрометируют способность по-настоящему заботиться и поддерживать жену и детей; и он держит тайные чувства отчуждения и неприязни и досады и стыда и непрерывного зуда из-за самого стыда только при себе, и даже не представляет, как можно пойти к обезумевшей от горя жене и еще больше обременить/ужаснуть ее своим мучительным pons asinorum[4], и ему настолько совестно и противно из-за того, что, как ему кажется, он обнаружил в сердце своей натуры, что в первые месяцы болезни тестя он необычно покорен, сдержан и необщителен, и никому не говорит о бушующих центробежных бурях в душе.
Однако сопровождаемее агонией неоперабельное дегенеративное неопластическое умирание тестя все тянется и тянется — или потому, что это необычно медленная форма рака, или потому, что тесть действительно крепкий боец, который угрюмо цепляется за жизнь столько, сколько может, один из тех случаев, для которых, как считает про себя Х, изначально и придумали эвтаназию, т. е. тот случай, когда пациент медленно умирает и угасает и ужасно страдает, но отказывается признать неизбежное и испустить уже гребаный дух и даже подумать о соразмерных страданиях, которые причиняет его дегенеративное отвратительное угасание тем, кто по каким-то непостижимым причинам его любит — и тайный конфликт Х и разъедающий стыд, в конце концов, так его измочаливают и он становится так жалок на работе и кататоничен дома, что наконец-то отбрасывает гордость и идет к своему доверенному другу и коллеге Y и выкладывает тому всю ситуацию ab initio ad mala[5], доверяя Y весь ледяной эгоизм его (Х-а) самых глубоких чувств во время семейного кризиса и расписывая в деталях живущий в нем стыд от антипатии, которую он чувствует, когда стоит позади кресла жены у полностью регулируемой стальной больничной кровати за $6500 гротескно истощенного и страдающего недержанием тестя, и язык старика выкатывается и лицо искажается от жутких сердечных спазмов и в уголках его (тестя) корчащегося в попытках заговорить рта всегда скапливается желтоватая пена и его{2} теперь неприлично большая и ассиметрично выпуклая голова ворочается на итальянской подушке плотностью в 300 нитей на кв. см., и затуманенные, но все еще стальные глаза старика за трифокалами блуждают мимо страдальческого лица миссис Х и натыкаются на сердечное выражение симпатии и ободрения, которое Х пытается нацепить для этих мучительных визитов еще в машине, и мгновенно отворачиваются в другую сторону — глаза тестя отворачиваются — всегда в сопровождении рваного брезгливого выдоха, словно считывая лживое лицемерие выражения Х и распознавая под ним антипатию и эгоизм и снова ставя под сомнение решение дочери остаться с этим несущественным бухгалтером-негодяем; и Х признался Y, что начал во время визитов к больничной кровати страдающего недержанием старого неописуемого говнюка болеть за опухоль, про себя поднимая тосты за ее здоровье и желая долгого роста метастазов, и начал тайно считать эти визиты ритуалами симпатии и ободрения злокачественной опухоли в варолиевом мосту старика, Х начал, позволяя при этом несчастной жене думать, что Х делит с ней заботу о старике… Х уже выташнивает последние капли внутреннего конфликта и отчуждения и самобичеваний предыдущих месяцев, и умоляет Y, пожалуйста, понять, как сложно Х рассказывать живой душе о своем тайном стыде, и почувствовать налагаемые доверием Х честь и обязательства и найти в душе силы отказаться от неописуемых осуждений Х и Господи мать его боже никому не говорить о криорадости и тайных глубоких чувствах его зловредно эгоистичного сердца, которые, как боится Х, выявились за последние адские испытания.
Произошла ли эта беседа-исповедь до того, как Y сделал то, что так разъярило Х{3}, или эта беседа имела место быть уже позже и таким образом обозначила, что стоическая пассивность Y под потоком брани Х сработала и их дружба восстановилась — или, может быть даже, сама эта беседа и породила каким-то образом ярость Х из-за предположительного «предательства» Y, т. е. либо Х позже взял себе в голову, что Y, быть может, слил миссис Х какие-то подробности о тайном эгоцентризме мужа во время, возможно, пока что главного катастрофического эмоционального периода ее жизни — это все неясно, но это ничего, потому что сейчас это не критично, а критично, что Х под действием боли и предельного изнурения наконец смог унизиться и обнажить свое омертвевшее сердце Y и спросить Y, как Y считает, что ему (Х) следует делать, дабы решить внутренний конфликт и погасить тайный стыд и искренне простить умирающего тестя за то, что он был таким титаническим говнюком по жизни, позабыть прошлое и как-то проигнорировать самодовольные суждения и очевидную неприязнь старого сноба и собственные чувства Х периферийной нон-гратазации и просто посидеть там и постараться ободрить старика и научиться сопереживать кишащей истерической толпе семьи жены и просто быть рядом и ободрять и стоять плечом к плечу с миссис Х и маленькими Х-иками во время кризиса и, наконец, для разнообразия по-настоящему думать о них, а не корчиться над своими тайными чувствами отчуждения и досады и viva cancrosum[6] и ненавистью к себе и зуда по этому поводу и обжигающего стыда.