Надежда Кожевникова - Сосед по Лаврухе
На следующий день Нина Леонидовна возвращалась в Москву одна, в сопровождении работника советского посольства: зарегистрировала два билета, на себя и на мужа, будто бы запаздывающего, опасаясь, что если она во всем признается, ее не выпустят, начнутся выяснения, расспросы, а дома сыновья, и было бы ужасно, если бы узнали они о поступке отца из чужих уст. А кроме того, сразу по возвращении ей предстояла тяжелая операция, о чем Кирилл Петрович знал, волновался, но очень просил повременить, говорил, может обойдется… Не обошлось. И мужа рядом не было.
Сыновья заканчивали один училище, другой университет. Сразу возникли сложности с распределением: кому была охота брать на работу парня, у которого отец на Запад, удрал, о чем шумели и в газетах, и по радио. А если он тоже уедет, зачем подставлять коллектив, ведь такие истории тогда воспринимались однозначно, и все окружение оказывалось под подозрением, виноватыми считались все, кто мог хотя бы предположительно что-то знать… А самый старший сын, от первого брака, работал звукорежиссером на фирме «Мелодия», видел как кладутся на полку, а порой и размагничиваются пленки с записями отца, попавшего в черный список. Там, кстати, собралась уже довольно обширная компания из превосходных музыкантов, но надо было дожить, пока их не реабилитируют, решат заново издавать.
Кирилл Петрович писал сыновьям письма, держал их в курсе своих профессиональные дел, которые складывались удачно. Его всюду приглашали, распорядок концертов был плотным, и он со свойственной ему дотошностью не ленился переписывать расписание поездок всем трем мальчикам: Париж-Лондон-Женева-Амстердам… Писал и жене, часто звонил по телефону, хотел, значит, и в этой жизни присутствовать. Хотя в Голландии он познакомился с Нолдой Брукстра, бывшей его переводчицей, а после ставшей подругой, и даже душеприказчицей во всех его делах. Протоколы в полицейском участке, куда Кондрашин явился, заполнены были с ее помощью, и еще многое она ему подсказывала, помогая адаптироваться к капиталистической действительности. Нолду в западной прессе называли последней любовью Кондрашина, она же сама заявляла, что является не только последней, но и единственной его любовью. Ей, возможно, виднее, но до последнего дня Кирилл Петрович продолжал писать письма своей законной жене, делясь тем, о чем с Нолдой ему откровенничать было неудобно. О своем одиночестве, например. О том, что в Голландии, прекрасной, уютной, для него все чужое. Словом, не так ему хорошо, как, казалось бы, должно было быть…
Прежде он приезжал в Голландию, хотя и часто, но на коротке и в положении гостя, ожидаемого, почитаемого. Город оклеивался афишами с его именем, каждое выступление рецензировалось подробно. Словом, это был праздник, как и у нас, когда приезжает знаменитый гастролер, и, кажется, такое событие ну никак нельзя упустить, и ажиотаж порой привносится даже излишний…
И вот он стал, хотя и не гражданином (гражданство голландское так и не успел получить), но жителем Амстердама, где, при дефиците площади, пешком ходить проще, чем ездить на автомобиле, и, даже при наплыве туристов, знакомые лица вычленяются сразу, оседают в памяти. Вот и Кондрашин превратился в знакомого, хотя и очень уважаемого, но ореол все же несколько потускнел.
Впрочем, после отъезда, говорят, он как музыкант сильно изменился, раскрепостился, стал гораздо смелее в интерпретациях. Раньше его порой упрекали в некоей заданности, холодноватости, приверженности канонам. А вот тут, когда на него свободой повеяло, это и на творчестве отразилось. Вполне возможно. Верю Петру Кондрашину, получившему последние записи своего отца и убедившемуся насколько он как дирижер вырос. «Слушаешь и кажется — другой человек». Да, верю. Другой человек, в другой жизни.
Я видела письма, написанные Кондрашиным в «инстанции». По содержанию они почти точь-в-точь совпадают с письмами Леонида Когана, скажем, П. Н. Демичеву. Ни тому, ни другому не ответили. Коган умер, а точнее погиб, истерзанный, затоптанный чиновным бездушием. Кондрашин уехал, но это тоже в сущности была смерть: он знал, на что шел, и что долго не выдержит.
После случившегося инфаркта жена не давала ему поднимать тяжелое, сама в поездках таскала чемоданы. Но оградить его от перегрузок моральных ей — да и никому — не было под силу. Сам Кирилл Петрович влезал в ситуации, которых мог бы и избежать. Он кое-что — и очень существенное — недопонимал. Даже язык у него, если судить по той же книжке, да и по впечатлениям людей, его знавших, отражал эту путаность, двойственность. Не чувствовал, кажется, дистанции, разделяющей артиста и власть, поэта и цензора, — дистанции, которая даже при жесточайшей тирании не дает властям до творцов дотянуться.
И от этого тоже, может быть, возникал разлад с самим собой.
Ведь будучи профессионалом высокого класса, он неминуемо приближался к постижению тех истин, что искусство, а музыка в особенности, раскрывает в предельной полноте, чистоте. И там нет места недомолвкам.
Но он вырос в Системе и старался не вступать с ней в конфликт. Его награждали, выдвигали, допускали до общения с лицами, приобщенными к самым верхам, усаживали с ними вместе на совещаниях исключительной важности, что льстило. Но когда он являлся в верха о чем-то просить, скажем, разрешить к исполнению произведение автора, почему-либо не приветствуемого властями, чем-то перед ними провинившегося, мгновенно оказывался в положении назойливого просителя, которого позволительно было одернуть, даже прикрикнуть. После такого холодного душа возвращался с сердечным колотьем, чувствуя себя и униженным, и обманутым.
Выезжать за границу Кондрашин начал в 1939 году, так что к концу семидесятых впечатлений у него накопилось достаточно, и выводы, как говорится, напрашивались сами собой. Тем более, что он не довольствовался только бытовыми наблюдениями, но и в своих зарубежных турне покупал, изучал издания, названия которых в те годы страшно было произнести вслух. Теперь, правда, их цитируют в нашей прессе, и все же, признаться, как-то неспокойно порой бывает, нет-нет, а дрогнет что-то внутри. Какой-то, неосознанный даже, мгновенный тайный огляд: а не подсматривает, не подслушивает ли за тобой некто, перед кем на всякий случай стоит оправдаться… Даже теперь, а тогда?
Двоемыслие, пожалуй, в ряду самых тяжких бед, причиненных людям Системой. И человека от природы правдивого можно заставить лгать, но сознание его станет разодранным, занеможет душа. Ведь она-то, душа, знает, что ложь — грех, и не принимает никаких оправданий. В письмах Кирилла Петровича родным из Голландии как рефрен повторяется: молитесь за меня…
В последние годы своей жизни в СССР у него стала развиваться глухота: выпадали определенные частоты. Однажды на репетиции он не услышал вступление за сценой английского рожка, пришел домой, близкий к обмороку. Возможно, это было следствием нервного истощения, что подтверждает его последующая, двухлетняя работа с западными оркестрами, где не возникало подобных проблем.
А вот дома, с родным коллективом, он почувствовал себя уязвимым, беззащитным: о беспощадности оркестрантов знал на примере глохнувшего Маркевича, Файера, о которых рассказывались забавные анекдоты, но он, при своей гордости, властности, не мог допустить никаких шуток в отношении себя.
Можно представить состояние человека, для которого пошатнулось главное, в чем он и от себя и от других требовал безупречности, и вдруг почувствовавшего свою неполноценность.
Он решил из оркестра уйти — из оркестра, им слепленного, являющегося его детищем. И никто его не удержал, не выразил хотя бы огорчения, ни коллеги, ни «высокие инстанции». Как у нас принято: был человек — и нету.
Обещали, правда, что его будут приглашать как дирижера-гастролера, что распространено повсюду на Западе, но у нас встречает опять же специфические, наши трудности: лишившись положения хозяина, со своей вотчиной распрощавшись, человек оказывается не у дел, выброшенным, никому не нужным.
Мы не умеем чтить людей по заслугам, в нас не воспитано чувство признательности, мы не способны увидеть самих себя в завтрашнем дне: как поступили мы, так поступят и с нами, и наше желание все урвать сейчас, сию же минуту, бездушный безмозглый прагматизм, застилающий наши глаза, обернется собственной нашей раздавленностью, мольбой о пощаде.
Кондрашина приглашали гастролировать за границу. Но и тут сложности возникли. При оформлении нужна была справка о состоянии здоровья, каждый год приходилось проходить перерегистрацию, а у него нашли аневризму аорты: могли выпустить, а могли и нет.
Каждый раз он пересекал границу с ощущением, что следующего раза не будет. Не допустят, запретят. А зачем тогда все? И тут он оказался в чужой власти, за него решающей жить ему или помирать, дирижировать или поливать фикус. А уж он-то знал как срабатывает Система: нет — и все.