Мариуш Вильк - Тропами северного оленя
— Чтобы понять направление развития пастушества у саамов, следует вернуться в XIX век. В литературе ошибочно утверждается, будто миграция на Кольский полуостров коми-ижемцев с их огромными стадами в середине девяностых годов XIX века положило начало процессу вытеснения традиционного свободного выпаса оленей более эффективным ижемским и самоедским методом. Но Волков, ссылаясь на Пушкарева[77] и Чарнолуского, делал вывод, что в результате истребления пушного зверя — помимо рыбы, главного источника дохода у саамов, — многие саамские семьи уже в начале XIX века переходили на продуктивное разведение оленей. Достаточно привести статистические данные: в 1785 году на Кольском полуострове поголовье домашних оленей составляло пять тысяч, в первом десятилетии XIX века — десять тысяч, а спустя полвека — пятнадцать тысяч. Прибытие коми-ижемцев ускорило этот процесс. Накануне Первой мировой войны на Кольском полуострове поголовье оленей достигло семидесяти четырех тысяч! Эти цифры сравнимы лишь с поголовьем оленей в 1970-е и 1980-е годы, то есть в период расцвета совхозной экономики. Для сравнения добавим, что сегодня на Кольском полуострове живет около пятидесяти тысяч оленей.
— Ну хорошо, а какое отношение это имеет к коллективизации?
— Коллективизация, вопреки тому, что утверждают вышеупомянутые этноактивисты, этому процессу никак не препятствовала. Я имею в виду общую тенденцию развития саамского пастушества. Сейчас модно критиковать все, что касается коммунизма, о колхозах насочиняли множество мифов. Один из них — убеждение, будто коллективная собственность не способствует развитию экономики. А ведь на Севере любая человеческая деятельность испокон веков была коллективной. Слишком здесь суровые условия, чтобы человек мог управиться в одиночку. Примеров масса — начиная с коллективной охоты на стада диких оленей в древности и кончая поморскими рыболовными артелями… При этом во главу угла всегда ставился принцип «частного в коллективном», который ни колхозная, ни — позже — совхозная практика 1929–1992 годов никак не оспаривали. Этот феномен частного в коллективном — белое пятно в истории Кольского пастушества.
Слушая болгарского профессора, я подумал об отце Анастасии Мозолевской, который — в 1938 году, в рамках госпоставок — был вынужден забить последнего оленя, и сам ненадолго его пережил. Но Константинов и на этот раз не дал мне вставить ни слова. Внезапно сменив тему, он принялся громить местную бюрократию. Мол, чиновники и есть источник всех бед в жизни пастуха. Вокруг одного совхоза вырос многоголовый полип — более сотни организаций-дармоедов. Вот она — главная проблема современного пастушества на Севере.
— А браконьеры? — поинтересовался я.
— Это еще одна сказка, вроде как про волков. Пастухи предпочитают не афишировать собственные аппетиты и сваливать вину на других.
— Может, наконец, сядем за стол? — вставила Влада. — Все уже остыло.
За ужином Юлиан угощал нас байками из жизни в тундре. Пока вино не зашумело в голове. К серьезным темам мы больше не возвращались.
11 апреляЗима в Ловозере медленно подходит к концу. Солнце обнажает третируемую человеком землю. Из-под грязного снега показывается дырявый асфальт и жирная грязь, повсюду хлам после зимы: горы пустых бутылок под окнами домов, пластик, банки из-под пива, металлолом, отходы оленьих кож, обглоданные кости.[78]
Не стану скрывать — эта зима меня измучила. Дело в том, что я отвык жить среди людей. Отвык от радио за стеной и ревущих моторов за окном, от бетонных клетушек и повсеместного мата. После Соловецких островов и Конды Бережной, где природа начиналась тут же, за порогом, жизнь в центре постсоветского поселка оказалась испытанием более тяжким, чем я предполагал. Даже вид тундры на горизонте и заснеженного Луяврурта не помогают справиться с подавленным настроением — ведь прямо перед носом дымят трубы теплоцентрали, а цистерны с мазутом на глазах разъедает ржавчина. Пока все это скрывалось под покровом полярной ночи, еще можно было выдержать. Весенний свет пробудил хандру.
А в доме — бесконечный шум! Никак не привыкну. Отовсюду орет телевизор, на лестнице лают собаки, периодически дерутся за стенкой пьяные соседи. Особенно ночью невмоготу. Подсоединенные нервными окончаниями к людской толпе, мы на собственной шкуре испытали разницу между чумом и городским жилищем.
— Неудивительно, что саамы сходили тут с ума.
— Я сам ощущаю себя оленем.
Яков в разговоре со мной несколько раз с досадой повторил, что Ловозеро — скорее резервация саамов, чем их столица. Для туриста, который приезжает сюда ненадолго — прокатиться на оленьей упряжке, полакомиться приготовленной на гриле олениной, заглянуть в музей и накупить сувениров, — это, может, и столица, и центр культуры. Но перезимуй в Ловозере — и глаза откроются.
13 апреляЮлиан Константинов подарил мне красивую фотографию с оленями — в самый раз для обложки будущей книги. Лес рогов образует на нем удивительную воздушную тропу, постепенно тающую в бледно-голубой мгле. На переднем плане оленьи морды и глаза еще различимы, а дальше — только холки, затылки и рога, рога — тропа рогов. Но ведь достаточно окрика (выстрела!), чтобы стадо в панике разбежалось, а тропа исчезла. Словно внезапно прерванный сон.
Метафора моей книги? Разве не так я начинал эту экспедицию — полный надежд на встречу с настоящими саамами? Сначала я гонялся за деталями в поисках подтверждения прочитанному ранее — концепциям, стереотипам, бог знает чему еще. А со временем понял, что все это туманно, эфемерно и неуловимо.
14 апреля…Чтобы лучше узнать себя, следует узнать Других.
Рышард КапущиньскийАвтор «Шахиншаха» не раз повторял, что Другой — зеркало, в котором мы можем разглядеть самих себя. Более того, Капущиньский даже утверждал, что «мы не умеем определить собственную идентичность, не сопоставив себя с Другими». Для меня таким зеркалом, в которое я смотрелся всю зиму, стали саамы. Необязательно мои современники (это — скорее гибриды постсоветской эпохи), я ведь читал и о тех, древних. Я думал о них, воображал их жизнь — сделать это мне было тем проще, что я испытал на собственной шкуре и природу, и капризы климата, видел наскальные рисунки, а также то, что сохранилось от их верований в узорах вышивки и костяных фигурах, в сказках и напевах.
Благодаря саамам я заглянул внутрь своего собственного колодца, откуда была выпущена первая охотничья стрела (говоря словами Паскаля Киньярa). Непосредственно столкнувшись с северными номадами, я задумался о своей племенной принадлежности. Категория «народа» тут не годится. «Польскость» слишком мала. Я внимательнее наблюдал их языческую веру, из которой нас выкрестили всего тысячу лет назад. Я вовсе не имею в виду охотничью магию или шаманские полеты — нет, я о той первобытной пантеистической интуиции, стоящей у истоков метафизических поисков homo sapiens (венец ее я нахожу у древних даосистов), пока ее не вытеснили дым кадила, догмы, экзорцизмы и священные книги более поздних религий.
Вне всяких сомнений, я уеду отсюда другим человеком. То есть имея другую перспективу, хронологически сдвинутую назад. Раньше круг моего мира освещало слово написанное, а теперь я обращаю внимание и на то, что сокрыто в молчании.
18 апреляК источнику за водой для чая я хожу каждый день — четыре версты туда и обратно. В любую погоду. Потому что Путь можно практиковать с помощью каждого, даже самого мелкого действия — выполняемого ежедневно. Например, заваривания чая. Для зеленого нужна самая лучшая вода, иначе чай будет отдавать ржавчиной и химией водопровода. А что может быть лучше воды, бьющей из подземелий тундры, профильтрованной магмовыми скалами (кембрийского периода), торфом и корешками ягеля. Никакая другая с ней не сравнится.
Утренняя прогулка имеет и другие плюсы. Прежде всего можно протоптать фразу ногами, выверяя ритм крови собственным шагом. Во-вторых, если при ходьбе дышать пятками (как учит Чжуан-дзы), то голова освобождается от снов. И, в-третьих, ежедневная прогулка по одной и той же тропке позволяет наблюдать изменения на земле. Если, конечно, топаешь не по асфальту.
Вот хотя бы сегодняшняя пороша. Земля уже теплая, и снег на дороге сразу тает, только лужи затянуло тонким ледком. А прихваченная ночными заморозками тундра напоминает отлитый из гипса барельеф. Если смотреть против солнца, кажется, что перед тобой поле ягеля, из которого, точно кустики голубики, торчат купы рыжего ёрника,[79] а пороша впитывает свет, подобно японской бумаге. По изысканности северная эстетика не уступает восточной.