Красная каторга: записки соловчанина - Никонов-Смородин Михаил Захарович
Часто среди захватившей меня работы я сразу вспоминаю с особой остротой кто я и где я. Зловещие картины канального житья меня отрезвляют, я бросаю свои занятия, иду в лес, брожу около питомника, достаю спрятанную, привезенную еще из Соловков, карту и новенький компас. Мною овладевает в эти минуты неудержимое стремление бежать. Мне думается: вот как и осенью, явится неожиданно стрелок-конвоир и опять пойду по мытарствам. Теперь уже эти мытарства кончатся не пушхозом, а братской могилой. Однако, бежать теперь было бы безумием. День теперь круглые сутки. В лесу ни развести костра, ни уснуть — ночная темень не скроет от преследователей. Нет, нужно выждать августа месяца. И при том необходимо бежать небольшой группой.
Что меня здесь удерживает? бессмысленное плавание по лагерным волнам, вот что ждет меня в лучшем случае. Бежать, во что бы то ни стало бежать!
Стряхиваю набежавшую на меня хандру и иду опять бродить по пушхозу. Только теперь замечаю, как и здесь, в пушхозе, большинство рабочих голодны. Пушхоз причислен к Белбалтлагу и называется третьим лагпунктом первого отделения. Хлебные нормы здесь урезаны, как и на канале. Но работа здесь, разумеется, меньше вполовину против работы на канале. Шестьсот грамм хлеба и крохи от ежемесячного «ударного премиального пайка». Все премиальные дачи числятся только на премиальной карточке. Чего тольку тут нет: масса хлебных талонов, по которым не выдается ни одной корки хлеба, селедка, колбаса, жиры разных видов. Увы, как можно видеть на моей премиальной карточке, вырезаны (и по ним выдано) только три талона — на махорку, двести грамм сахарного песку и пару селедок.
2. Я ПРИНИМАЮ ПИТОМНИК
Ясным весенним утром я с Косиновым иду на звериную кухню. Его «казачья команда» уже вся в сборе и ожидает только распоряжения приступить к утреннему кормлению. Заспанный Уманский идет из главдома.
— Сегодня сдаю вам питомник, — говорит он, пожимая мне руку. — Пришло из |Медгоры распоряжение отправить меня на вольную высылку.
На лице его и в его фигуре нет и признака радости. Путешествие из одного чекистского болота в другое не утешает. Уманский работал в советском аппарате до самого своего ареста пять лет назад и знает цену всем этим «переменам».
Бригадир зверкухни Нечай заканчивает свою работу по распределению кормов, и казаки, взвалив на плечи лотки с кормушками, гуськом направляются в питомник. За ними уходят Уманский и Косинов.
Нечай явно расстроен.
— Вчера опять вызывали к следователю ИСО, — сообщает он мне. Приглашают нас двоих казаков в сексоты. И ведь не отстает сволочной чекист. Это уже в третий раз вызывает. Конечно, мы наотрез отказались.
Казак Нечай сидел по уголовной статье вместе с другим казаком — одностаничником. По марксистскому воззрению они оба являлись элементом «социально-близким» коммунистам и, стало быть, считались весьма пригодными для сексотских деяний. Однако, вопреки Марксу, казаки остались казаками и в сексоты не пошли.
Мы вошли в кухню. Перед самым входом в узеньком коридорчике судомойка Пуцик мыла в лохани кормушки, принесенные после вечернего кормления. Она работала раньше у меня в крольчатнике и я знал о её близких отношениях к ИСО. По этому случаю мы тщательно закрыли за собою входную дверь и ушли в противоположный угол кухни.
— Что пишут из станицы? — спросил я Нечая.
Тот сдвинул брови.
— Помирают — вот что пишут. Мой брат помер в Ростове на Дону. Так его пришлось сестрам неделю хоронить. На кладбище — очередь. Бросить как собаку в яму — вот как там делают со всеми умирающими на улицах, не хотелось. Вот и стояли в очередь на кладбище.
Я смотрел на брызжущее здоровьем лицо казака и думал об уродливых гримасах коммунистической жизни, состоящей сплошь из вопиющих противоречий. Вот здесь в лагерях, километрах в пяти от нас люди по настоящему бьются только за право остаться живыми на «ураганниках» Успенского, и единственной мечтой лагерника является мечта о кусочке насущного хлеба. Мы здесь в самом центре этого ужаса сыты по горло, ибо живем и кормимся около лисиц и соболей. Я, раздувший из простого бунта крестьянское восстание в семи уездах, его идейный возглавитель жив и даже весьма благополучно существую, а десятки тысяч неграмотных и полуграмотных мужиков, восстававших «против коммунии» с вилами, расстреляны за восстание спустя десять лет после восстания. Вот она проклятая социалистическая кузница, где нет ни правды, ни справедливости и даже простой человеческой логики…
По пути в контору зверосовхоза я встретил воспитателя КВЧ Грибкова. Он, конечно, воспользовался встречей для своих профессиональных целей и начал обычным своим бесцветным голосом нудный разговор о культнагрузке. Я сделал внимательное лицо и слушал заранее мне известное. Мне слишком хорошо была знакома халтурная сторона всякого вопроса о нагрузках. Моя ближайшая цель — в присутствии сексотов и их помощников казаться крайне довольным своим избавлением и верящим в чекистскую добродетель. Я безоговорочно принял всякого рода культнагрузку, отклонив по-своему обыкновению, противорелигиозную работу. Мы в общих чертах наметили план моей работе по линии КВЧ. Как он там будет выполняться — это другое дело. Важно иметь все это на бумаге в видеплана.
— Мне сообщили, — сказал Грибков, у вас имеется изобретение.
Я вопросительно на него посмотрел.
— При КВЧ у нас имеется БРИЗ (бюро рабочего изобретательства), так вот, сделайте нам заявку на изобретение. Мы его продвинем и будем хлопотать о сокращении вам срока.
Я постарался отговориться от этого любезного, но настойчивого предложения.
Навстречу нам шел из сельхоза в зверхоз профессор П. Г. Лапинский. Бедняга до сих пор не мог сносно устроиться и теперь, обремененный всякого рода нагрузками тянул лямку счетовода сельхоза… Грибков тотчас обратился к нему по поводу борьбы с туфтой на производстве. Почтенный П. Г. был выбран и состоял в комиссии «по борьбе с туфтой» — и мы его величали «зав туфтой».
Воспользовавшись возможностью отделаться от Грибкова, я оставил собеседников на дороге и направился в контору.
В кабинете директора было пусто. В секретарской сидел зоотехник сельхоза Сургучев, только что вчера приехавший из командировки за покупкой для сельхоза и для корма лисицам скота. Он поздравил меня с избавлением от канала. Я засыпал его вопросами.
— Как теперь выглядит деревня? Полагаю — вы были исключительно в сельских местностях.
Сургучев пожал плечами.
— От деревни одни воспоминания. Нет деревни. Погибла деревня. Колхоз — это нечто непередаваемое. Вот представьте себе такую картинку: весь скот согнан в одно место. А в этом «одном месте» нет ни помещений, ни кормов. Работа идет по наряду. Каждый день колхозник мотается по разным работам. А уж какова эта работа — лучше не говорить. Скот голодный, без ухода, без хозяйского глаза. Падеж огромный, ибо лечить нечем и некому. И все это как будто никого не трогает. Колхознику все равно на все наплевать. Ведь его лишили имущества и у него пропал всякий интерес к хозяйству, к работе. Все голодны, все злы. Но все же — колхозники живы. В счет кабальных сделок о предоставлении колхозами рабсилы в рудники Донбасса, им дают продовольственные ссуды. Но вне колхоза гибель. Осенью всех обобрала центральная власть. Заметьте — не местная власть, а специально командированные на места члены правительства. И вся неколхозная трудоспособная деревня вымерла. Улицы пусты, все заросло бурьяном. В райисполкоме и губисполкоме оперируют страшными цифрами умерших от голода. Да, как это ни странно, но мы должны быть счастливы, что живем в лагерях. Здесь все-таки как-то можно жить. А там — смерть.
Наш разговор прервал пришедший Туомайнен.
— Ты, Смородин, сегодня примешь питомник, — обратился он ко мне, вызвав меня в кабинет. — Весь инвентарь тщательно проверь. Обрати внимание — у нас имеется два охотничьих ружья и винтовка-малопулька для отстрела хищных птиц в питомнике. Они будут храниться у тебя и под своею ответственностью будешь их давать, когда надо.