Красная каторга - Никонов-Смородин Михаил Захарович
Усталые и изнуренные люди добрались до своих мест на нарах. Бригадир принес и роздал нам обеденные карточки трех цветов: для недоработавших урок, для выполнивших его и для ударников, то есть выполнивших не менее ста десяти процентов урока.
Я попросил соседа захватить мой с Федосеичем обед, а сам лежал в грустном размышлении: на сколько времени хватит у меня сил для такой работы. Выводы были совсем не утешительны.
Мой сосед, кулак Семен Кузьмин, посмотрел на меня участливо.
– Уходился? Тута работа тяжелая. Ну, только зря вы так работаете. Надо ко всему приспособляться.
Он дал мне несколько практических советов, как можно «заряжать туфту» даже и там, где смотрят за рабочими в оба... Со временем я действительно выучился заряжать ее по всем правилам каторжного искусства.
Вечером Федосеича перевели в команду слабосильных, и я с великим сожалением расстался с моим другом.
* * *
Итак – я вновь на дне, в самой гуще рабочих, как было пять лет тому назад, на Соловках. Но какая разительная перемена в толпе и в настроениях! Какая вопиющая нищета, какие неукротимые приступы злобы при пустяковых столкновениях рабочих друг с другом. Я не мог без глубокого отвращения наблюдать картину раздачи пищи. У кухонных раздаточных окон, гремя котелками и переругиваясь, выстраивались длинные очереди истомленных, голодных людей. Зачастую более нетерпеливые шпанята пытались протиснуться поскорее к окошку, но встречали яростное сопротивление ближайших. Завязывалась злая перебранка. Большинство, добравшись до окна, ставили котелок внутрь, а сами танцевали у окна, стараясь заглянуть внутрь, и тянули нудными, просящими голосами:
– Дай побольше, товарищ. Что-ж ты воду одну льешь?
Повар обычно молчит, либо отвечает:
– Воду?.. А соль не считаешь?
Получив котелок бурды и тухлую рыбу, счастливец идет быстрым шагом к себе на нары, глотая голодную слюну и на ходу нюхая с наслаждением вонючую, отвратительную рыбу. Из неё ничего не пропадает, даже внутренности будут съедены. Картофельная шелуха, выброшенная на помойку, и та мгновенно исчезает в протянутых за нею руках.
«Кулаки» мрачны и злобны. Они дают тон толпе. Крестьянин, никогда не голодавший, обиравший город в голодные годы, здесь лишен всего и, главное, хлеба. Они вырваны из родных мест с корнем, всей семьей, им уже никто не пришлет ни посылку, ни малую толику денег... В толпе немало попутчиков, помогавших большевикам углублять революцию. Много узбеков. Большинство их попало сюда в связи с басмаческим движением в Узбекистане и гибли они здесь, на севере, массами.
Голод кладет на все свою суровую печать. Здесь все молчит, говорит только голод. Вся толпа отмечена этой проклятой печатью и в любой кучке, собравшейся у кипятильников или кухонных окон, слышится не разговор, а голодное рычание.
Среди этой толпы выделяются люди уже переставшие бороться за жизнь и постепенно умирающие. Это так называемые «пятисотки», люди, получающие пятьсот граммов хлеба в сутки и продолжающие работать. В отчаянии бродят они по пустым помойным ямам, подбирают всякую падаль, пробуют есть самые несъедобные вещи, глядя на встречных гаснущими, равнодушными глазами. Большая часть из них получила инвалидность здесь, на канале, и в муках, дни за днями – идут к смерти от голодного истощения. Если такой свалится – его и в лазарет не берут, а отправляют в «слабосильную команду» умирать среди таких же, как он обреченных. Если он будет в состоянии еще таскать ноги и что-нибудь делать – ему выдают пятьсот грамм хлеба в сутки, если же силы совсем оставят слабосильника – паек ему снижается до двухсот грамм. И эта юдоль ждет каждого, истощившего свои силы на работе.
По моим подсчетам ни одна категория рабочих не получала хотя бы минимально необходимого количества пищи. Согласно февральского приказа Фирина – не работавшие непосредственно на канале получали в дневном пайке тысячу шестьсот больших калорий. Между тем, потребность в пище, едва поддерживающей организм у среднего не работающего человека выражается в двух тысячах четырехстах калориях, для землекопов и грузчиков она доходит даже до трех с половиною тысяч.
Через несколько месяцев ударной работы человека трудно узнать, до того он изнашивается. Уже глубокой зимой мне случилось встретиться со знакомым еще по Соловкам фельдшером, работавшем в центральном лазарете отделения. Он рассказывал ужасные вещи. Зимою в лазарете бывали дни, когда в мертвецкой насчитывалось по пятидесяти-шестидесяти покойников. Особенно много гибло узбеков, не переносящих сурового климата. По нашим рассчетам выходило, что за год на канале погибло пятнадцать процентов людского населения, а двадцать процентов получило инвалидность. Из трехсот тысяч заключенных, стало быть, погибло на постройке канала за пятьсот пятьдесят дней работы, сорок тысяч, а шестьдесят тысяч получили инвалидность.
* * *
Дни идут. Я втянулся в работу, усвоил кое-какие приемы заряжать туфту и в общем получал кило хлеба в день. Голод добирался и до меня. Не всегда мне сопутствовала удача, иногда приходилось получать всего шестьсот грамм. Силы мои, набранные в зверосовхозе, начали понемногу истощаться.
Я продолжал работать на канале: то на вывозке песку для дамбы, то на выборке камней из канала. С камнями было совсем скверно. После взрывов скал оставались большие каменные глыбы, которые надо было разбивать молотом, иначе и на тачку не погрузить, и не вывезти.
Как-то раз подошел ко мне молодой человек в желтом плаще и шапке-малахайке и спросил меня о моей специальности. Я сказал. Он меня немного ободрил:
– Нам как раз нужен землемер. Только я не знаю, крепко ли вы тут сидите. Попробую похлопотать.
Прошло недели две. Молодой человек, оказавшийся по моим расспросам гидротехником, ходил мимо и ни слова не говорил о своих хлопотах. Я понял: очевидно – мстительное начальство загнало нас с Федосеичем безвозвратно на физические работы.
Но однажды утром бригадир обратился ко мне:
– Смородин, тебя вызывают в контору. Пойдешь сегодня туда, за канал.
Я вышел вместе с бригадой, перешел через висячий мост и отправился далее через канал. На другой стороне канала, на пригорке, недалеко от кузницы разыскал я, наконец, контору.
Там было пусто. На столах спали двое, очевидно, ночные работники-канцеляристы. Из кабинки в углу конторы вышел молодой парень, знакомый мне еще по Соловкам:
– Здравствуй Василий. Не знаешь ли, кто меня сюда вызывал?
– Наверное гидротехник Полещук. Он скоро придет.
В это время в контору вошел миловидный юноша в пиджаке.
– Вы Смородин? Так вот – будете работать здесь. Пока что – неофициально: не отпускают. Будете числиться по-прежнему рабочим и жить в бригаде.
Он дал мне работу, усадил за столик в углу и ушел.
– Василий, кто это?
– Шварц, Яков Еремеевич. Студент топограф.
Через некоторое время пришел Полещук в сопровождении другого юноши. Поздоровались. Юноша отрекомендовался студентом Введенским. На каторгу попал «как разложившийся элемент». Мы с ним стали работать вместе.
За четыре месяца работы на канале я совершенно отвык от теплого помещения и теперь, очутившись за столом у теплой печки, насилу преодолевал дремоту. Приходилось не раз выходить на мороз и там встряхиваться. Спавшие на столах канцеляристы в серых лагерных бушлатах встали и принялись за свои работы. К полудню уже все столы были заняты и работа шла полным ходом: щелкали счеты, шелестела бумага.
Во время обеденного перерыва к нашему столу подошел сухощавый, испитой человек в очках. Введенский назвал мне потом ничего не говорящую фамилию Шашкин, профессор экономист.
– Вы, кажется, недавно попали в эти места? – спросил он меня.
– Как сказать.. Сюда, на второй лагпункт, недавно, месяца четыре, а вообще без малого шесть лет.
– Значит, вы помните еще старосоловецкия времена?– спросил он, глядя на меня с почтением.
Начались расспросы о Соловках, нашли общих знакомых.