Право на совесть - Хохлов Николай Евгеньевич
Гаврила рассказывал о своем бегстве из колхоза, как о счастливой и редкой удаче. Действительно — все граждане в СССР имеют паспорта. Отписываясь и приписываясь, они могут кое-как передвигаться по стране. Колхозникам никаких документов не полагается. Они не имеют права покидать свой колхоз. Только молодежи удается вырваться на учебу в город и получить паспорт. Они, как правило, в колхоз не возвращаются.
Но разве русский крестьянин не хотел бы быть полноценным гражданином своей страны и передвигаться по стране, когда хочет и куда хочет?
Или мой знакомый, Игорь? Получив диплом инженера, он пробовал в течение года содержать на девятьсот рублей жену, дочерей, мать и себя, а потом не выдержал и пошел в артель подработать «на стороне». Но он не имел права терять своей квалификации, потому что его квалификация была нужна государству. Его отдали под суд.
А писатели, журналисты? Разве они могут писать то, что им подсказывает их талант и совесть? Разве драматурги могут выводить на сцену людей, которых видят в жизни?
Почему в разгуле государственного антисемитизма были арестованы даже Маклярский и Эйтингон? Потому, что все, без исключения, интересы советских граждан должны принадлежать государству. Оба разведчика-еврея забыли о том, что верность национальному происхождению опасна для советского государства, если националист занимает такое ответственное положение, какое занимали Маклярский и Эйтингон. Они исчезли осенью 1951 года по смехотворному обвинению в растрате казенных средств.
И вообще, не вдаваясь больше в общеизвестные примеры, разве самый главный, самый чувствительный конфликт всех нас, советских граждан, с государством, не заключается именно в этом — невозможности жить по собственной совести, в отсутствии права быть самим собой?
Да. Мой конфликт не исключение, а нормальное и логичное следствие, вытекающее из самой сущности советского государства.
Тем хуже. Тем меньше у меня шансов найти выход из него.
Но к чему все эти сложные рассуждения и мысли… Не запутываю ли я сам себя? Стоит ли ломать голову?
Я не знаю, что скажу завтра Судоплатову. Но, если продолжать в таком же духе, к утру я могу просто свихнуться. Лучше попробовать заснуть. Одно ясно — задания я не приму. Может быть по дороге на конспиративную квартиру что-нибудь придет в голову. Утро вечера мудренее.
Я смотрю на Янино лицо, прижавшееся к моему плечу. Спит ли она на самом деле? Если потянуться к часам, я разбужу ее. До выключателя ближе. Осторожно высвободив плечо, я тушу свет и поворачиваюсь к стене. Уже сквозь сон, я чувствую, как Яна тихонько укрывает меня одеялом. Очень кстати, потому что в том месте, где прижималась ее щека, пижама холодит мое плечо мокрым пятном.
Каждому человеку знакомо своеобразное душевное состояние, которое можно назвать раздвоением собственного «я».
Иногда это чувство мелькнет, как что-то мимолетное и тут же унесется прочь. Иногда же, в особо критические моменты жизни, оно овладевает человеком надолго.
Сравнить его можно с ощущением опытного шофера, ведущего машину через забитый движением перекресток и занятого, одновременно, собственными мыслями.
В состоянии душевной раздвоенности, физическое «я» продолжает дышать, двигаться и даже разговаривать несложными, автоматическими фразами. Но где-то, параллельно с ним, возникает второе, критическое и контрольное «я». Оно, как шофер, следит задумчиво за действиями машин, регистрирует работу мотора, слышит звуки гудка, чувствует упругость тормозной педали.
Когда я шел по улице Горького к Ивановой, мое физическое «я» покорно шагало вдоль тротуара, останавливалось у перекрестков при красном свете, сворачивало в переулки, поднималось по лестничным пролетам. Второе «я», притаившееся в глубине души, скользило время от времени равнодушно-контрольным взглядом за всеми этими действиями и возвращалось снова к прежней, неотвязной, неразрешимой проблеме: «Что же я отвечу Судоплатову?»
Иванова открыла мне дверь, очень обыденным тоном пригласила войти и прошла вперед, в комнату.
Я проследил апатично за тем, как мое физическое «я» аккуратно стряхнуло снег с пальто, перекинуло его через руку и вошло немного боком в узкую половину двери.
Иванова остановилась у стола и склонилась над раскрытой папкой с документами.
— Садитесь, Николай, — начала она, выкладывая на плюшевую скатерть пачки документов и образцы анкет. — Может быть, начнем лучше с документов, выясним, какие есть технические возможности, а потом уже будем создавать легенды?
Я молча наблюдал за руками Ивановой, перебиравшими бумаги. Нет, она не забыла вчерашнего инцидента и только делает вид, что нам можно, как ни в чем не бывало, приступить к работе. Она даже волнуется. Это видно по беспорядочным движениям ее худых пальцев и по красным пятнам на тонкой просвечивающей коже кистей. Хотя, может быть, эти пятна просто от холода или недавней стирки. Тамара Николаевна ведь сама ведет свое хозяйство одинокой женщины.
У Ивановой нашлось достаточно выдержки, чтобы не смутиться моим молчанием. Она придвинулась вместе со стулом поближе к столу и положила оба локтя на стол. Наклонив немного вбок голову и окинув образцы документов оценивающим взглядом, Иванова продолжала свои размышления вслух.
— У нас есть хороший комплект швейцарских паспортов. Можно даже устроить что-нибудь вроде двух путешествующих родственников. Я могла бы стать вашей тетей, например…
Оттенок шутки в ее голосе был подчеркнут чуть больше, чем следовало. Весьма возможно, что по собственному убеждению Ивановой, она могла бы еще сойти и за мою сестру. Но проверить мое подозрение трудно. Иванова пока не осмелилась посмотреть мне прямо в глаза.
Я оборвал свое молчание.
— А где же Павел Анатольевич?
Иванова подняла голову, но это по-прежнему еще не был взгляд в упор.
— Его присутствие пока ни к чему, наверное. Вот разработаем общий план, приступим к конкретной работе, тогда и он подъедет. Нам сначала нужно решить, с чего начинать…
— С чего начать? Да, с разговора с Павлом Анатольевичем, конечно. Я ведь не дал ему пока никакого ответа…
Голос мой звучал не только немного вызывающе, он звучал и немного неестественно. Хотя, может быть, это только казалось моему второму притаившемуся «я».
Локти Тамары Николаевны соскользнули со стола на колени. Она глубоко вздохнула и покачала головой, не то осуждающе, не то безнадежно.
— Опять все сначала… я, лично, не могу больше разговаривать на эту тему… Всему есть предел. Сколько можно копаться в самом себе? Звоните ему сами, если хотите. У меня язык не повернется…
Я кивнул в знак согласия и молча ушел в коридор. Там на стене висит «общий» телефон. Тамара Николаевна занимает только одну комнату в «коммунальной» квартире и телефоном пользуются все жильцы.
Я набрал номер: К-6–46–64. Это прямой провод на стол к генералу, минуя секретаря. Судоплатов снял трубку.
— Я слушаю…
— Здравствуйте, Павел Анатольевич. Это Николай говорит. Я…
— А-а! Здравствуйте, здравствуйте, — перебивает меня Судоплатов почти восхищенным голосом. — Как живете, дорогой друг? Вы, что — уже у Тамары Николаевны? Мы обсудили с ней кое-что сегодня утром. Она вам расскажет. Главное, продумайте все хорошенько, прежде чем выбирать окончательный вариант…
Я знаю, что обрывать генерала не полагается, но у меня нет другого выхода.
— Простите, Павел Анатольевич, мне совершенно необходимо поговорить сначала с вами…
На секунду устанавливается молчание. Потом голос генерала медленно выговаривает с оттенком подчеркнутого недоумения.
— Что там у вас опять?.. Неужели все еще не можете справиться сам с собой?..
— Как раз об этом мне и нужно поговорить с вами…
Судоплатов тяжко вздыхает. Злобы в его голосе нет, скорее, нескрываемая грусть.
— Боже мой, как вы все усложняете… Хорошо, я сейчас приеду.
Брошенная генералом трубка отдается в моем ухе резким щелчком.
Судоплатов приехал быстро, буквально через пятнадцать минут. Монотонные рассуждения Ивановой о служебном долге, об обязанности, наконец, контролировать свои эмоции, не успели вывести меня из равновесия.