Право на совесть - Хохлов Николай Евгеньевич
— И что ты им сказал?
— Пока ничего. У меня есть время до завтра…
Железная скобка на входной двери отбила два четких удара — Янина сестренка вернулась из школы. Мне пришлось отложить свой рассказ.
Поздно вечером, когда Маша заснула, будильник был заведен на семь часов утра и Яна свернулась калачиком рядом со мной, обняв одной рукой свою подушку, я передал ей шопотом разговор с Судоплатовым.
Ей принадлежало такое же право решать наш завтрашний день, как и мне. Ради таких моментов люди и становятся близкими.
— Что же ты собираешься делать? — дипломатично вернула мне инициативу Яна.
— Не знаю… Скажу им, наверное, прямо, что не способен на такие вещи. Ну, не гожусь я на роль убийцы, и все. За это не расстреливают. Пусть подберут кого-нибудь другого, в конце концов.
Яна отняла руку от подушки и осторожно положила мне на губы.
— Не надо. Не возмущайся… Давай будем говорить совсем тихо. Знаешь, если бы речь шла только о нас с тобой… Может быть, стоило бы тогда бросить им в лицо все, что мы о них думаем. Но теперь… Неправда, что отцы нужны только взрослым детям. И потом, — если она появится на свет где-нибудь на Колыме, ее же немедленно отберут у меня. И вырастят из нее вторую Тамару Николаевну. Нет… Тамару Николаевну, пожалуй, не вырастят. Я не верю во всемогущую силу воспитания. Но жизнь ей изуродуют. Очень страшно, Коля…
— Они не смогут меня репрессировать. За что? За то, что я отказался стрелять в человека? Разные люди бывают… Скажу, что у меня просто не хватает силы воли для убийства.
— Так ты не можешь сказать.
— Почему?
Яна посмотрела на меня внимательно и недоверчиво.
— Неужели не понимаешь? Ведь ты же убил когда-то для них человека. Что изменилось с тех пор?
— Я? Убил человека? Ты что говоришь?
— Конечно. А за что ты получил твой орден?
— Ну, знаешь! Как можно называть партизанскую операцию убийством?
— Я знаю разницу, не беспокойся. Иначе я не была бы вместе с тобой. А ты не думаешь, что для Судоплатова-то нет никакой разницы между приказом убить фашистского гауляйтера и заданием пристрелить мешающего эмигранта. Может быть, этот эмигрант в их глазах даже опаснее, чем фашист Кубе. Война решалась войсками на фронте. Кубе могли повесить и в Нюрнберге. А вот, против эмигрантов войск не пошлешь…
— Но, в конце концов, не я же сам убил Кубе.
— А чего ты оправдываешься? Я же не упрекаю тебя ни в чем. Ну, воевал где-то, помог убить какого-то фашиста. Ну и что же? Было бы хуже, наверное, если бы ты отсиживался в тылу. Дело не в этом. Я боюсь только, что Судоплатов не поверит такому твоему ответу. Когда-то ты был готов выполнить любой его приказ. А сегодня не можешь застрелить врага советской власти. Из-за чего? Совесть не позволяет… Рука не подымается… Очень неубедительно, Коля. Для Судоплатова, конечно. Да и как ты скажешь ему? Павел Анатольевич, на убийство я не способен… Он же просто обидится. Такой почет тебе, такое доверие, а ты вдруг — «убийство». Немного непочтительно, даже. Ну, ладно, я не буду больше язвить. Не сердись, пожалуйста. И не смотри на меня такими чужими глазами. Я же не виновата, что твое начальство не понимает разницы между партизанской операцией и убийством…
И Яна спрятала лицо между моим плечом и подушкой. Bo-время, иначе она увидела бы невольную улыбку на моем лице.
Странно. В такой, может быть не совсем подходящий момент, на душе у меня стало тепло. Я почувствовал, что на самом-то деле, Яне не было страшно, так же, как и мне. Материнская тревога за будущее еще не появившегося на свет дорогого существа сжимала ее сердце. Но разве можно назвать это страхом?
Страх, как плесень, живет на слабости и неуверенности.
— Мы же были уверены в самом главном — на убийство я не пойду. Здесь не могло быть ни колебаний, ни размышлений. И отсюда рождалась внутренняя сила. Как двое путников в буране, мы прижались друг к другу, не видя куда идти и что делать. Но руки наши уже не разорвать было никакому ветру и мы знали, что не упадем.
Величайший американский новеллист писал когда-то: «Разве есть во всем мире что-нибудь лучшее, чем маленький круг на экране и в нем двое, идущие рядом?»
Он имел в виду «концовку» рассказа. Для Яны и меня такой круг был бы началом настоящей жизни. В течение двух лет мы пытались замкнуть его вокруг нас. Мешала моя профессия, мое прошлое, неопределенность моего будущего. Мешала, правда, только мне одному. Только я сам нуждался еще в какой-то проверке, искренна ли до конца моя борьба с разведкой. Проверка, которая доказала бы, что в моей душе действительно не, осталось никаких колебаний.
Австрийский эпизод оказался такой проверкой.
Когда я затем вернулся в Советский Союз, Яна и я поехали на юг, в отпуск. Нам удалось застать последние солнечные дни октября месяца на Кавказе. Путевок в санаторий мы не взяли, а снимали частные комнаты и питались на туристских базах. Бродили по горным ущельям и пустынным местам побережья. Жарили шашлык на костре в заброшенном песчаном карьере около Гагр. Карабкались по заросшим колючками холмам вокруг Сухуми и разглядывали с их высоты дачи советских вельмож, обычно защищенные от посторонних глаз плотными заборами.
Мы самоотверженно пробовали огненное от перца харчо, купались в ледяном осеннем море, увлекались «чебуреками» — пирогами, жареными между раскаленными булыжниками, ухитрялись пьянеть от красного абхазского вина, охотились на рынках за виноградом и каштанами, — в общем, вели себя, как нормальные советские граждане, дорвавшиеся до курорта.
Но ощущение счастливой свободы пришло к нам, наверное, не столько от близости моря или гор, сколько от радостного понимания, что мы не ошиблись ни в чем и окончательно нашли друг друга.
Нам показалось даже, что тиски разведки были готовы выпустить меня и что мечта о своем собственном мирке, недоступном для советской власти, становится для нас возможной.
Тринадцатого ноября я встретил Яну после работы у Смоленского метро и мы поехали с ней к окраине Москвы, на Можайское шоссе.
Мы не случайно выбрали этот день, чтобы «расписаться». Ровно два года тому назад я забрел в Кривоникольский переулок в поисках верного и незаменимого друга. Пролетевшие месяцы неоспоримо и навсегда доказали, что я его нашел.
Тринадцатого ноября 1951 года ЗАГС Киевского района города Москвы зарегистрировал брак между Еленой Адамовной Тимашкевич и Николаем Евгеньевичем Хохловым.
Когда мы возвращались к троллейбусной остановке я узнал, почему Янино имя в паспорте было «Елена». Янина — имя католическое и для русского уха звучит необычно. Когда Яне в первый раз выдавали паспорт, районное отделение милиции решило изменить ее имя на более православное. Так и стала она Еленой Адамовной.
На площади у Киевского вокзала я купил букет цветов, последних в сезоне. Вечером мы отпраздновали нашу свадьбу. В соседней комнате спала Маша и тосты пришлось произносить шопотом. Гостей у нас не было. Только бутылка шампанского и мечты вслух. Яна не хотела пока никому рассказывать о том, что мы поженились. Я был согласен с ней. Мне тоже не хотелось, чтобы на нее было немедленно заведено личное дело в МГБ, как на жену офицера разведки. Яна даже не переменила своей девичьей фамилии.
— Если я переменю, то меня будут спрашивать на работе, кто мой муж. А что я им скажу? Что он сотрудник МГБ? Чтобы все стали замолкать, когда я буду входить в комнату? Чтобы перестали рассказывать в моем присутствии антисоветские анекдоты или последние слухи из личной жизни парторга? Ведь, не могу же я им рассказать, какой ты на самом деле. А лгать не хочу. Лучше подожду, когда ты уйдешь из своей организации. А маме скажем под Новый Год. Тогда и повод будет вместе отпраздновать. Ладно?
Немного больше было у нас споров о том, переезжать в мамину квартиру или нет. Я побаивался, что в случае увеличения нашей семьи, дочке будет плохо расти в сыром подвале. У нас не было никакого сомнения, что первым ребенком будет дочка. Уже и имя было подобрано — Надя, в память Яниной мамы.