Узники коммунизма - Кристус Петрус
— Вывеска у меня греческая, а имя русское: Панаиди, Владимир Иванович. И вот, благодаря тому, что мой греческий отец женился на моей русской матери, в настоящее время ГПУ имеет на своем бесплатном иждивении лишнего едока. Когда же умерли мои старики, я присосался к дядюшкиной деньге и жил у него в станице А-й до этого самого идиотского раскулачивания. А когда дядюшка мой в 1929 году благоразумно отошел в вечность, я занялся заграничными поездками.
Заметив, что я с любопытством начал его слушать, он еще оживленнее и цветистее продолжал свой рассказ, часто прерывая его кашлем.
— Собственно говоря, я не ездил заграницу, а меня возили греческие матросы в угле и прочих белых веществах. Вы только не удивляйтесь, что я черное называю белым… Ничего не поделаешь: сказывается влияние советской идеологии. Да. Так вот, за это я платил им чистой валютой, а матросики мне, — полной безопасностью и проездом в Константинополь и обратно. Контрабанда вещь хорошая, со всякого рода приключениями и опасностями… Она, как и богатство, подобна морской воде: чем больше ее будешь пить, тем сильнее будет томить жажда и тем скорее погибнешь. И вот, когда нужно было остановиться и больше не ездить в этот проклятый «рай», я еще раз захотел побывать на родной Кубани. Роковая случайность столкнула меня с агентами ГПУ и я попал в их лапы. А теперь, как видите, они хотят превратить меня, кавказского полугрека, в турецкого шпиона. Но это им не удастся!
Вдруг он немного привстал с койки, захлопал в ладоши, и, вытянув шею вперед, а голову назад, во всё горло закричал:
— Ку-ка-ре-ку-у-у-у-у!
За дверью послышались быстро приближающиеся шаги, затем сильный стук в двери и грозный окрик вахтера:
— Что там такое? Смотрите мне, а то переведу в карцер!
— Без тебя, орел, знаем! — возбужденно сверкая красными глазами, ответил в дверь Панаиди и снова присел возле меня.
Еще с большим любопытством я стал его рассматривать. Он, очевидно, заметил на моем лице выражение некоторого сомнения относительно его нормального состояния и стал меня успокаивать.
— Извините меня, товарищ или гражданин, что я вас немного напугал! Прошу вас, не удивляйтесь моему несчастью. Это стало находить на меня после конвейерного допроса.
Он низко опустил голову и, закрыв лицо ладонями, как-то надрывно застонал и потом совершенно спокойно продолжал рассказывать.
— Восемь лубянских следователей не ниже «ромба» в течение 36 часов допрашивали меня. Одни уходили, приходили другие, а «конвейер» всё тянулся… Они хотели, чтобы я пришел в «сознание», а я дальше своей контрабанды не двигался. Да еще, стервецы, — и он нехорошо выругался, — перед допросом накачали меня хорошей шамовкой с чудными папиросами, чтобы, так сказать, предрасположить меня к излиянию и откровенности. Допрашивали меня очень вежливо и спокойно. Но когда в последний раз один из «ромбов» задал мне вопрос, я отказался им отвечать. И вот, в этот самый момент мне и показалось, что я окружен красными петухами, которые собираются заклевать меня. Я им закукарекал — они и разошлись, а последний потащил меня к их гепеушному психиатру. Так вот с тех пор и повторяется…
Он наклонился ко мне, замигал блуждающими глазами и продолжал:
— Петухи мне уже более не показываются, а кукареканье осталось. Психиатр — еврей долго возился со мной, а затем вдруг предложил мне сосчитать до 27. А потом спрашивает, какое сегодня число. Словом, проверял мою нормальность. Я и сам сознаю, что произошел какой-то сдвиг в моем мозгу, но не могу удержаться. Психиатр этого самого «петуха», который через меня кукарекает, как-то назвал по-латыни. Так вот, и направили меня из Москвы обратно сюда. Целый месяц продержали меня в подвальном третьем этаже ниже горизонта. Чистота замечательная, прогулки на крыше, т. е. на бетонной площадке, которая обнесена стенами, и в то же время служит крышей. Кормили тоже хорошо.
Панаиди остановился, несколько раз кашлянул и снова заговорил, мигая глазами и вздыхая:
— Ну, а теперь вы мне расскажите, если не секрет, за какие грехи вы попали на бесплатные харчи ГПУ?
В коротких словах я рассказал ему о предполагаемой мною причине ареста и приключениях в дороге.
Он вспыхнул, глубоко вздохнул и, как бы что-то вспоминая, сказал мне:
— О, вы страдаете за идею! И я когда-то при НЭП'е посещал собрания баптистов. Очень мне нравилось их учение: не пьют, не курят, не сквернословят, живут по правде, отрицают войну. Очень хорошие люди они. Хоть вы и не баптист, но, по-моему, всё равно, так как учение Христа одно… Вам легко будет нести крест свой. А вот мы — народ отпетый! Как подумаешь только, зачем вся эта жизненная канитель с этими проклятыми курортами ГПУ, то становится хуже, чем после «конвейера». Еще в Москве, в одиночке, я до того додумался, что стало жутко. В самом деле, если ничего нет, ни до нашего рождения, ни после нашей смерти, а посредине между этими черными безднами протянулся небольшой перешеек со всеми этими пятилетками, нашей нищенской житухой, то разве не станет жутко. Я даже закукарекал?!
Он всё продолжал говорить, изредка покашливая и поглядывая на меня.
— Да, религия большая сила, свет жизни, смысл бытия! До рождения — жизнь, после смерти — жизнь, а эти разные пятилетки и ГПУ — это вроде ссылки или сновидения — не могу я ясно выразить свою мысль, но вы меня должны понять. Пять раз я побывал за границей и всякий раз собирался посетить Палестину, чтобы, так сказать, у самых истоков Христианской религии напиться этой бессмертной влаги…
Он снова остановился, глубоко вздохнул и более тихим голосом продолжал:
— Я хочу вам сообщить, что на днях должны меня освободить, т. е. перевести в тюрьму, а там на волю. Поэтому, если пожелаете, я смогу передать вашей семье ваши пожелания и просьбы. Если же меня задержат, то сделают другие: в тюрьме бражка своя!
Он приподнялся с койки, подошел к стене и стал читать видневшиеся на ней надписи.
После некоторого колебания я ответил, что имею к нему единственную просьбу, через его посредство передать семье моей о случившемся со мною.
Он с радостью записал мой домашний адрес на маленьком клочке газетной бумаги и запихнул его в свою кепку.
— Наша святая обязанность помогать друг другу. Вот, смотрите, — указывая на надписи, сказал он, сколько в этих немногих словах заключено страданий, ужасов и проклятий всей этой банде узурпаторов?!
Мне показалось, что это провокация. Я прервал его и сказал:
— Нехорошо, Панаиди, ругаться. Этим вы никому не поможете, а себе повредите.
Он взглянул на меня, замолчал и снова начал кашлять. Потом неожиданно сказал:
— Не бойтесь меня. В нашей стране свобода слова возможна только в тюрьмах, да в… уборных, если и в этих местах за вами не наблюдают сексоты. Наряду с похабщиной, в куче навоза, можно найти замечательные крупицы народной мудрости.
Он начал вслух перечитывать все надписи.
— Да, это сильно сказано: «Входящий — не грусти, выходящий — не радуйся!». Очевидно, это изречение кто-то написал, побывавши кое-где. А бот еще есть и такие, каких вы, наверное, не слыхали: «Кто не был, тот будет, а кто был, тот вовек не забудет».
В это время вахтер открыл дверь и, обращаясь ко мне, грубо скомандовал:
— А ну, высокий, давай выходи к парикмахеру!
Какой-то «кавказский человек» бесцеремонно схватил меня, посадил на табурет и машинкой стал снимать мои волосы. Через несколько минут он добродушно похлопал меня по затылку и, поглядывая на вахтера, возгласил;
— К труду и абарона гатов! В камере Панаиди встретил меня восклицанием:
— О, не на два дня вас подцепили, а на многие годы. Законопатят вас основательно и безоглядно!
А через некоторое время, когда вахтер снова пришел за мной, Панаиди пожимал мне руку и тихо напутствовал:
— Просьбу вашу выполню. Берегитесь сексотов и «наседок». Имейте в виду, что они есть в каждой камере. Желаю вам счастливо выбраться. Прощайте!
Как потом выяснилось, просьба моя выполнена не была, а личность этого странного человека так и осталась для меня загадкой.