В жаре пылающих пихт - Ян Михайлович Ворожцов
Горбоносый снял шляпу в поминальном жесте и сказал, клыки у этой твари, как настоящий жемчуг!
Кареглазый глянул на него, застопорил лошадь и пристально посмотрел на разлагающуюся падаль – хотел запомнить мельчайшие детали, сделать какой-то слепок и унести это зрелище в собственных глазах. Длиннолицый сплюнул, сказав:
Он смерть смертью попрал!
Кареглазый бессмысленно глядел на него. Длиннолицый спрыгнул с лошади, пошарил в седельной сумке и извлек спичечный коробок, зажег одну и осторожно поднес в гущу мошкары и насекомых, и мух, шарахающихся от огонька.
Они понимают – жар! Красота, какая красота! сказал он, потом тряхнул рукой и вернулся в седло.
Кареглазый постепенно сходил с ума.
Когда я впервые убил, то ощутил словно нахлынувшее на меня воспоминание, сказал длиннолицый, сродное чувство, должно быть, испытал первый братоубийца Каин, когда убил Авеля.
Что?
То. Словно я давным-давно уже был причастен к убийству, потому это чувство – оказалось столь знакомо мне! Но до того как я вновь убил в этой жизни, я не мог вспомнить его. Будто мне случилось забыть… и это воспоминание, это накатившее чувство я принял как дар. Во мне всколыхнулся закуток дикарского разума, позабытый, о существовании которого я даже не подозревал и думал, что мне чуждо насилие над человеком, потому как оно богопротивно. Кровь убитого оскверняет землю, очистить ее может только кровь убийцы.
Кареглазый промолчал.
Мне тогда было двадцать годов отроду, собрали нас, голытьбу дворовую, дьяволов краснокожих стрелять, выдали кремневые ружья – древние, что твой алфавит, да сумки с патронами. Но среди прочего только штыки и были рабочие, если знаешь, куда бить. Ружья били вкривь и вкось как пьяный на бильярде, патроны были бракованные, что туда вместо пороха начинили, могу только гадать! не иначе, как фунт перцу, а капсюли, наверно, еще со времен первого рандеву в двадцать пятом. Даже у красных, которых во всю их команчерия снабжала, артиллерия сноснее оказалась. Одному нашему, помню, свинца в седалище закатили что в твою лузу, он слезами заливался, а пуля так и осталась.
Это просто кровь, откуда он берется… бессмыслица, сказал кареглазый, просто бессмыслица.
Длиннолицый откашлялся. Вот однажды ночью и случилась нешуточная стычка у нас. Вопли стояли как кресты на кладбище, помечая места для будущих могил, земля грохотала что твой барабан, жуть, да и только. Уж не знаю, сколько там поубивали с одной и с другой стороны, а я сам только одного и убил. Насколько помню, он сам на штык бросился, а я его удержал едва-едва, как загарпуненную рыбину, которая трепыхается безумно, скаля окровавленную зловонную пасть и у меня перед лицом размахивая рукой с ножом.
Длиннолицый провел пальцем по лицу.
Вот шрам на щеке и остался. А индеец или, может, не индеец вовсе, обмяк и навалился на меня, и мы лежали, друг друга обнимая, и пока он умирал, я ощутил это с головы до пят, словно меня с ним связывало чувство, стоящее вне времени, что дороже любого кровного родства.
Длиннолицый изучал взглядом окружающий простор, потом заговорил опять, и оно поднималось, это чувство, как солнце, как волна над океаном, из далекого-далекого и позабытого прошлого, где нет закона, ведомого человеку. А есть тот закон, который нашептывают своим слушателям окровавленные камни с лицами богов, и нет иных защитников, кроме чего-то неведомого, голодного и вечно кровожадного, что живет в этих камнях, в беспамятстве, в бесчувствии, требуя от идолопоклонников службы и крови.
Кареглазый слушал его с побледневшим лицом.
Не стыдись чувствовать вину, сказал длиннолицый. На бесплодную землю и желудь сторонится упасть.
А ты сам-то – чувствуешь вину?
А ты пораскинь мозгой? Кто божью работу делает – у того совесть чистая, что ярмарочное седло.
Божью работу? Я думал ее священники делают.
Нет. Как я могу усомниться в пути? Путь мой сам господь назначил. И он меня отладил по своему усмотрению, чтобы я по этому пути шел до конца – и то, что к моему пути относится, я немедленно узнаю и поступаю с этим, как положено было и назначено господом, а то, что чужое – с тем пусть другие возятся.
Кареглазый сплюнул. Вот и у меня схожие взгляды на жизнь.
Длиннолицый ухмыльнулся. Вот тут ты привираешь, паршивец, ибо взгляды человеческие – суть содержания человеческие, и человек излагает свои взгляды непосредственно.
Кареглазый ответил. А я излагаю мои взгляды непосредственно.
Вот сучий сын упрямый, ты просто-напросто повторяешь мои слова, переставляешь их местами бездумно как вторящий ходам шахматных фигур имбецил. Но я тебя не осуждаю, парень, здесь не суд господень, а я – не господь бог. И случающееся не случайно. Оно происходит с нами по согласию, которое не было нашим условием…
Чего?
Сам посуди. Ты застрелил женщину, но пытаешься убедить себя, что это случайность – и твоя причастность к убийству допускает отмену. Но никакая случайность не может быть посторонним вмешательством, чем-то нечаянным. Напротив, сынок, она предопределена и движется к тебе навстречу в чреде обстоятельств и условий. И происхождение ее запланировано заранее тем, как ты реагируешь на то, что происходит с тобой.
Я не…
Ты! ты покинул дом отчий с богопротивной жаждой мести в сердце, но у нашего судьи мздовоздаятеля чувствительные весы – и он не ошибется в мерке своей, ибо как он пойдет против природы своей и не отмерит тому, кому отмеряет и чем отмеряет?
Хватит болтовни пустой.
Все пустое в мире.
Как скажешь.
Они продолжали путь. Странное слияние людей, лошадей, мула и окружающего пейзажа в этом мрачном пекле, где воздух дрожал от зноя и звона мошкары. Тени, отброшенные пролетающими птицами, скользили в желтом-желтом выгоревшем пырее, волнистыми линиями проносились по сучьям карликовых деревьев и кустарников, словно стаи летучих мышей. Безымянные места, окутанные жуткой дремотой пространства, раскинувшие свои всемогущие члены во всех направлениях, как человек, пригвожденный к кресту, чей нечаянный жест мог быть воспринят как проклятье или благословение, и, в силу веры, немедленно обретал могущество над всем живым.
По черноземному ландшафту равнин вдалеке брели, исчезая в сизом типчаке, вилороги с безволосыми крупами.
Вождь, начальник, командующий, а можно мне свободную лошадь уступить или хоть мула? спросил Холидей, я ведь не какой-нибудь индийский факир, а тут земля горячая, ей богу, что твои угли!
Господь с тобой, усмехнулся длиннолицый.
Кареглазый молился, чтобы поскорее наступила ночь. Но этого не происходило до тех пор, пока они не увидели вдалеке взлохмаченную опушку, и