Джек Шефер - Пятый
Раз он остановился, указывая на обломок того, что я принял за причудливый камень. «Окаменелое дерево, — произнес он. — Триасовый период». И он пустился вновь, на этот раз не совсем в историю, скорее в рассуждение о том, не был ли этот регион когда-то, миллион лет назад, тропиками, омываемыми проливными дождями, или же просто в изобилии снабжался водой, стекавшей потоками в низины из соседних областей. Он остановился еще, указав на кролика, юркнувшего за поворотом в овраг. И снова последовало рассуждение — на сей раз монолог о кроликах как наиболее приспособленной форме жизни в условиях данного региона, в конкретный геологический век.
Мы были вместе, но рот мой был зажат. Я не слишком дерзал подталкивать его, направляя разговор, потому что несколько раз, когда попытался, мне просто не дали говорить. В ответ я получал только свод научных сведений, а. сам знал достаточно, чтобы определить, что этот свод был приобретением человека, кое-что вычитавшего из разрозненных устаревших книг, доступных ему, и применившего это к тому, что видел вокруг.
Обычный маршрут привел нас назад точно по расписанию, примерно к тому времени, как старые коровы с теленком пришли на водопой. Он стал слоняться по саду; а я стоял и смотрел, уверенный, что, попытайся я задать вопрос, — тотчас наткнусь на лекцию о растениях и приспособляемости к засухе бобов, занимавших почти половину сада. Наконец я ушел и уселся на свой ящик. Тут и он направился к хижине и вошел в нее. Я решил было достать из машины кое-какие припасы и предложить разделить со мной ужин, но раздумал. Он не забыл ни обо мне, ни о моей жестянке кофе, он не отталкивал меня. Просто снова был погружен в себя, в пределы своего бытия. Тени сгущались к ночи.
И в эту ночь он изменил свой цикл. Не изменил, пожалуй, а довел до завершения. Это мне показалось тогда переменой.
Я неподвижно лежал в своем спальнике, наблюдая, в обычное время. Чуть позже одиннадцати. Часовой механизм у него в голове просигналил, подтолкнул, подал знак — или что там он сделал, только старик задул лампу, вышел на порог и сел у входа. Луна, приятно круглая, ясная, всходила в окружении лишь легких облачков, плывущих по небу. Он находился в тени скалы и хижины, но я знал, чем он занят. Он сидел там, глядя вниз, в сторону этого дерева.
Мне, помнится, подумалось, что хотя у меня, быть может, и не было в голове часов, зато теперь все же была ясность, что он будет делать каждый час в течение суток. Его цикл был для меня определен — заполнен. Недоставало разве лишь того, что происходило в этой старой голове, когда он сидел на пороге. Я забылся сном, теряясь — какой шаг предпринять назавтра; время шло, и вот я проснулся с ясным ощущением — что-то изменилось.
Луна стояла теперь высоко, и порог ясно вырисовывался в мягком свете. Его не было. Я вскочил на ноги, осторожно и тихо, и легко двинулся вперед, вдоль стены сарая. Он был в открытом поле и двигался к старому дереву. Он шел медленно, настороженно, словно человек, выслеживающий что-то очень пугливое, либо очень опасное. Я поглядел туда, куда он шел. Ничего. Нигде ничего — во всей округе. Это надо подчеркнуть особо: ничего вокруг. Абсолютно. Только этот измочаленный дряхлый древесный полускелет, неподвижный и немой, внизу склона.
Он стал двигаться быстрей, поспешней. Потом побежал. Вдруг остановился у самого дерева, вглядываясь вверх сквозь взлохмаченные ветви и вокруг этого места. Голова его упала, он застыл неподвижно, недвижимо, как само дерево, и мне почудилось, что, пока он стоял так, без движения, он немного сжался, вся его старческая фигура как-то осела. Наконец он повернулся и пошел к хижине, медленно, устало, просто маленький старик, дряхлый и одинокий в своем собственном, замкнутом бытии. У меня было такое чувство, что, выйдя я сейчас на открытое место, — он мог бы глядеть на меня в упор, не видя никого. Медленно вошел он в хижину, и я услыхал, как приглушенно заскрипела старая койка, когда он укладывался.
Наутро сторонний наблюдатель не смог бы уловить перемены; предыдущей ночи словно не бывало. Старик был тот же, что и прежде, неизменен в своем распорядке, проходя его этапы все с той же неизменной бодрой крепостью. Теперь я был частью его мира, допущен в него на основании вчерашнего. Я сидел на скамье в хижине и пил кофе, и пока тот завтракал, выслушал еще одну лекцию, на сей раз о предполагаемой истории индейского поселения — пуэбло, чьи бугристые очертания, сказал он, все еще отчасти угадывались в холмах. В полдень мы снова отправились обычным маршрутом, и я выслушал монолог о некоторых окаменелостях плиоцена, и еще один — о глупости луговых собачек и степных сов, да о змеях-гремучках, заползающих в те же норы.
Все это было повторением вчерашнего. Но я чувствовал разницу. В нем нарастало напряжение, невидимый пульс волнения или предчувствия угадывался за заурядной внешностью этого старика, явно убивающего время. И он чуть больше тянулся ко мне, был готов раскрыться чуть больше. Я узнал, что вырос он в Миссури, что когда-то посещал некий маленький захолустный колледж, намереваясь стать проповедником; первоначально он попал на Запад для поправки здоровья. Я узнал еще, что миновало всего семь лет, как он приехал в эту глушь, залатал старую хижину и стал скваттером. Я был разочарован. Это не вписывалось в ход моих мыслей: я-то рассчитывал, что он был здесь с самой эпохи дилижансов. И я оказался настолько прост, что на миг подумал: я теряю время даром.
Именно это чувство заставило меня подтолкнуть его еще раз. Мы как раз подходили к его жилью. «Этот рассказ, что вы пишете, — сказал он, — вымышлен с начала до конца?»
«Да, — сказал я. — Не потому, что я так хочу, а потому что вынужден. Здесь я вижу местность такого рода, где события не могли не происходить. Но явно ничего не произошло. — И тут я поставил вопрос ребром: — Или произошло?»
Он поглядел мне прямо в глаза. И я увидел. Нечто. Что-то скрывалось в этом старческом уме, за этой заурядной старческой внешностью. Он отвернулся и занялся поливом, так, словно меня не существовало. Но я знал — он почти готов заговорить. Все, что следовало делать — это ждать и позволить всему идти своим чередом еще чуть дольше. Чего я не знал — это того, как скоро и как завершенно коснется дальнейшее меня самого.
Если бы я читал, а не писал это, я сказал бы, что все выглядит слишком гладко, слишком подогнано по мерке старинных сказочных традиций. Полночь в подобных историях — это ведьмин час, нерешительность, неустойчивая пауза между одним завершенным днем и следующим, когда все таинственное, зловещее, мистическое, как считается, достигает кульминации. Но все это бессмыслица, конечно. Полночь — это всего лишь установленный человеком миг, отметка в 24-часовой протяженности, условленной между людьми для того, чтобы отмерять поток времени. И миг этот не универсален: он варьируется примерно в пределах часа на каждую тысячу миль по окружности земного пояса. В масштабах Вселённой, в которой человек является лишь бесконечно малым промельком, полночь не имеет иного смысла, кроме того, что она — лишь одно из множества других мгновений периода ночной темноты, которая сама есть лишь результат сокрытия части земной поверхности от лучей солнца.