Карл Май - Жут
– Что я ем свиную ветчину; она запрещена нам.
– Никто этого не заметил; даже я.
– Тогда могу успокоиться. Вот только скажу тебе, что Пророк тяжко согрешил перед своими правоверными, запретив эту еду. Ведь у нее изумительный вкус. С ней не сравнится ни одна жареная курица. Как же так получается, что мертвая свинья пахнет гораздо-гораздо лучше живой?
– Все дело в обработке мяса. Его засаливают и коптят.
– Как это делают?
– Кладут мясо в соль, чтобы из него вышли соки и оно могло храниться долго.
– Ага, это и есть бастурма, о которой я слышал?
– Да. Потом мясо коптят, и дым придает ему аромат, который тебе так понравился. Насколько же далеко ты продвинулся в истреблении своих припасов?
– Ветчина съедена, но колбасу я пока не пробовал. Если ты позволишь, я отрежу кусок.
Он достал колбасу из седельной сумки и нож из-за пояса.
– Ты, конечно, тоже хочешь кусок, эфенди?
– Нет, благодарю тебя.
Как только я подумал о пресловутой обертке и о женщине, наверняка набивавшей колбасу своими руками, то об аппетите, разумеется, не могло быть и речи. Теперь я смотрел, как Халеф безуспешно пытается разрезать колбасу. Он рубил и рубил ее, но нож в нее не вонзался.
– Что там такое?
– О, она слишком крепкая, – ответил он.
– Крепкая? Пожалуй, ты имеешь в виду твердая?
– Нет, она не твердая, а очень крепкая.
– Может быть, там попалась небольшая косточка? Разрежь ее в другом месте!
Он приложил нож в другом месте; теперь пошло легче. Он понюхал отрезанный кусок; его лицо просияло; он ликующе кивнул мне и укусил колбасу. Он кусал и кусал ее, он крепко сжимал ее зубами и тянул обеими руками – напрасно!
– Аллах, Аллах! Эта колбаса как воловья шкура! – воскликнул он. – Но этот запах! Этот вкус! Мне надо справиться с ней, и я справлюсь!
Он кусал и тянул ее изо всех сил; наконец, ему удалось откусить ее. Твердая оболочка подалась – колбаса разломилась надвое. Одну половину он сжимал в руке; другая осталась у него во рту. Он принялся жевать; он жевал и жевал кусок, но не мог его проглотить.
– Что ты жуешь, Халеф?
– Колбасу! – ответил он.
– Ну так глотай ее!
– Пока не получается. Не могу никак откусить.
– Какой же вкус у нее?
– Превосходный! Но колбаса жесткая, очень жесткая. Жевать ее все равно, что воловью шкуру.
– Так это не мясо. Посмотри-ка!
Он достал кусок изо рта и принялся изучать его. Он давил на него, тянул и мял в руках; он дотошно обследовал его и, наконец, покачав головой, сказал:
– Не разбираюсь я в нем. Взгляни-ка сам на эту штуку.
Я взял «эту штуку» и осмотрел ее. Она выглядела уже не так аппетитно, но едва я обнаружил, что это было, в душе у меня все перевернулось. Сказать ли об этом хаджи? Пожалуй, да! Он преступил завет Пророка, и теперь расплачивался за свой грех. У малыша были крепкие зубы, но раскусить эту кожаную штуку ему так и не удалось. Нажав на нее пальцем, я придал ей ту самую форму, которую она имела, прежде чем угодила в колбасу; потом я протянул находку малышу.
Когда он осмотрел «эту штуку», глаза его стали вдвое шире. Он раскрыл рот, почти как два часа назад, когда выпил жир вместо ракии.
– Аллах, Аллах! – воскликнул он. – Это ужасно, волосы дыбом встают!
Если даже человек владеет двадцатью языками и в течение многих лет разговаривает лишь на чужих наречиях, то все равно в минуты величайшего ужаса или небывалой радости он вспоминает свой родной язык. Так и здесь. Халеф заговорил на родном арабском – на его магрибском диалекте. Вот как он был напуган.
– Что же ты кричишь? – спросил я с самой безобидной миной.
– О, сиди, что я жевал! Это позорно, это отвратительно. Умоляю тебя, заклинаю тебя!
Он смотрел на меня и впрямь умоляя о помощи. Все черты его лица судорожно пытались как-то сгладить впечатление от рокового открытия.
– Так скажи все-таки! Что случилось?
– О Аллах, о Пророк, о насмешка, о грех! Я чувствую каждый волосок на своей голове! Я слышу, мой желудок гудит как волынка. Все мои жилы дрожат; в пальцах зуд, словно они немеют!
– Я все еще не понимаю почему?
– Сиди, ты смеешься надо мной? Ты же видел, что это такое. Это – Laska es suba.
– Laska es suba? Не понимаю.
– Когда ты стал забывать арабский? Ладно, скажу тебе по-турецки. Может быть, ты поймешь тогда, что я имею в виду. Это – повязка, бинтовавшая палец? Или нет?
– Ты так думаешь?
– Да, так я думаю! – заверил он, сплевывая. – Кто делал колбасу? Наверное, женщина?
– Вероятно.
– О горе! Она поранила палец и тогда, перевязав рану пластырем, надела сверху резиновый колпачок. Когда она начиняла колбасу, то колпачок попал внутрь. Тьфу!
– Какой ужас, Халеф!
– Не говори больше ни слова!
Он все еще держал в руках обе половинки колбасы и злосчастный резиновый колпачок. Его лицо не поддавалось описанию. В этот момент он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Он смотрел то на меня, то на куски колбасы; казалось, его настолько переполняли тошнота и отвращение, что ему было недосуг подумать о самом насущном.
– Так выброси же это! – сказал я.
– Выбросить? Хорошо! Но что мне это даст? Мое тело осквернено, душа обесчещена, а сердце поникло в груди прямо как эта никчемная колбаса. Мои предки перевернутся в могилах, как ворочается все у меня в желудке, и сыны моих внуков зальются слезами, вспоминая сей час презренного чревоугодия. Я говорю тебе, сиди, Пророк совершенно прав. Свинья – это самая гнусная бестия на свете, соблазнившая род человеческий, это порождение чертовой матери. Да будет свинья истреблена среди тварей; да побьют ее камнями и изведут вредоносными зельями. Что же до человека, коему пришла на ум гнусная мысль набивать свой живот кусками трупа этой скотины, ее жиром и кровью, то этого умника надлежит во веки вечные жарить на адском огне в самой ужасной части преисподней. Ну а женщина, чья повязка попала внутрь колбасы, эту совратительница Халефа, погоняемая дурной совестью, пусть будет мучима день и ночь без перерыва, пусть она ощутит себя словно еж, все иглы которого вывернуты внутрь!
– Да, это сильно! – улыбнулся я. – Твое лицо мне совсем незнакомо; теперь я тебя вовсе не знаю. Ты ли это на самом деле, храбрый и гордый Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абул Аббас ибн Хаджи Давуд эль-Госсара?
– Молчи, эфенди! Не напоминай мне о храбрых отцах моих пращуров! Ни один из них не ведал таких небывалых несчастий; ни одному не доводилось жевать повязку, слетевшую с больного пальца и угодившую в эту ничтожную и безотрадную колбасу. Не хватит всего моего красноречия, чтобы описать муки моих уст, страх глотки и беспомощность чрева. Этот день – самый прискорбный день моих земных скитаний. Сперва я выпил жир рыбы, и тошнота едва не угасила свет моих дней; когда же он вновь забрезжил, я принялся жевать засоленную оболочку, скрывавшую презренный нарыв на пальце. Воистину это больше, чем может выдержать смертный!