Юрий Давыдов - Белый всадник
В том месте, где он нынче обнаружил пласт, можно было добыть пудов двадцать пять золота. Егор Петрович, почесывая карандашом переносицу, подумал, что для фабрики, пожалуй, маловато. Однако, рассуждал он, Мухаммед-Али может позволить себе этакую роскошь: рабочие руки дармовые, содержание черного солдата обходится казне меньше пиастра в день – копеек шесть на русские деньги. А потом, ведь место для фабрики выбрано удачно, дорога до пласта удобна и коротка, версты полторы, а фабрика послужит образцом для иных, ей подобных.
Как только были закончены чертежи и Бородин сказал Ковалевскому: «Уж вы, Егор Петрович, не сомневайтесь: сделаем», Ковалевский отправился к Гамиль-паше и заявил, что готов выступить с отрядом в путь.
Тринадцатого марта 1848 года в лагере загремели барабаны. Еще едва светало. Звезды медленно блекли, ложилась густая роса, отроги дальних гор всплывали из сумрака.
Тысячи людей вскочили на ноги. К алому шатру Гамиль-паши подвели мухортую кобылу. Взревели верблюды. Верблюдам вторили ослы, ослам – офицеры.
– Экий, однако, табор… – смеялся Ковалевский. – Ну, Левушка, что, по-вашему, слаще таких минут? Хоть и тринадцатое, а выступаем.
– Ей-богу, хорошо! Мне теперь дико вспомнить: сидел в Петербурге безвыездно.
Подошли египтяне-инженеры и Бородин с Фоминым. Ковалевский погрозил пальцем Дашури:
– Смотрите, чтоб к нашему возвращению намыли тыщу пудов!
Дашури, измученный лихорадкой, желтый, худой, казалось, еще более долговязый, чем прежде, слабо улыбнулся.
– Сдюжим. Как пить дать, сдюжим, – вмешался Бородин.
Он отвел в сторону Фомина, положил ему на плечо ручищу и, глядя на Илью сверху вниз строгими глазами, стал читать нотации. Фомин, которому было неловко под тяжестью бородинской чугунной длани, изогнулся и, страдальчески шевеля бровями, поддакивал.
– А главное, паря, не дури. Понял? Не ду-ри, – внушал Иван Терентьевич.
– А чего «не дури»? – запетушился Илья.
– А ничего, – строго продолжал Бородин. – Вижу, фертом ходишь.
– А чего «фертом», ну, чего?
– Да уж так, вижу… Одним словом, чтоб все было… Ну да сам знаешь. Гляди за Егор Петровичем, чтоб, спаси бог, чего на пути не вышло. Понял?
– Понял, – с сердцем отвечал Илья, высвободившись наконец из-под руки своего товарища. – Ясное дело, понял. Что я, малолеток, что ли?
– Ну ладно, прощевай, – ласково сказал Бородин. – Прощевай, Илюшенька.
– Да и ты тут не тужи, дядя Иван. – Голос у Фомина дрогнул.
Бородин перекрестил Илью, как только, перед смертью, перекрестил его батька, диковатый мужичина-старатель.
А барабаны гремели уже на другой манер. Барабаны били «поход», и солнце, вставая из-за гор, взыграло на лошадиной сбруе, на копьях и ружейных дулах. Гамиль-паша, ловко сидя в седле, важно наклонил голову. Бинбаши и юзбаши закричали команду. Конники и вьючные животные взяли с места. Гамиль-паша поехал в голове колонны.
– Бог в помощь, – проговорил Иван Терентьевич, поддерживая стремя и глядя на Ковалевского.
– Бог-то бог, Терентьич, да и сам не будь плох. – Ковалевский сел на жеребчика. – Ну, Серко, пошел!
Он с особенным удовольствием выговорил кличку, которой сам наделил коня; этот Серко был точно близнецом жеребца, памятного с детства: на таком вот раскатывал в Ярошовке отставной секунд-майор Петр Иванович Ковалевский, отец девятерых детей, из которых самым младшим, а потому, стало быть, и баловнем всеобщим, был Егорушка.
Пришпорив лошадь, Ковалевский догнал натуралиста. У того ноги болтались, а крестец и плечи задеревенели.
– Видать, в манежах не езживали? – съязвил Ковалевский, вырываясь вперед.
– А… черррт… – прорычал Левушка.
На пригорке Ковалевский остановил Серко. С пригорка был виден весь отряд в его мерном и правильном марше.
Отряд был черный и белый. Суданцы, обнаженные до пояса, шли впереди, их кожа лоснилась. Разнообразные костюмы белых изобличали национальность залетных воинов: под знаменем Гамиль-паши служили албанцы и черногорцы, черкесы и греки. Следом за конниками и пехотинцами вышагивали вьючные верблюды, семенили ослы, понукаемые арабами.
Били барабаны. Солнце жгло. Гамиль-паша покачивался в богатом седле. Но вот он осадил лошадь. Отряд остановился. Егор Петрович подскакал к паше.
– Я поручаю отряд вам, – важно сказал паша Ковалевскому, – а вас поручаю отряду.
Ковалевский ответил церемонно:
– Доверие вашего превосходительства – честь для меня. Наперед скажу: имя Гамиль-паши останется не только в истории военной, но и в истории науки.
Гамиль-паша расплылся в улыбке. Насладившись лукавой лестью Ковалевского, он жестко глянул на окруживших его офицеров, поднял плеть из гиппопотамовой кожи, и слова его были как удары плетью:
– Ослушникам обещаю смерть!
Майоры и капитаны приложили руку к сердцу. Гамиль-паша поворотил лошадь и поскакал в Кезан.
– Командуйте «вольно», господа, – распорядился Ковалевский.
Барабаны смолкли. Стали слышны стук копыт, всхрапывание, шелест трав, голоса – разнохарактерный походный шум большого отряда.
Шли едва приметными тропами. Было жарко, но не душно, не знойно; подъемы в горах вились некрутые, затененные деревьями; стоило копнуть пересохшие ручьи, как показывалась вода, и когда отряд оставлял позади песчаное ложе какого-нибудь протока, на нем отрадно поблескивали сотни лунок, полных холодной водою.
Путешественники, как и поэты, любят сближать не близкое. Ковалевский видывал прежде Уральский хребет и Балканские горы, Гималаи и Альпы. Теперь перед ним были окраины Эфиопского нагорья. И Егор Петрович подумал, что они похожи на Южный Урал, и подобие это его умилило.
Задолго до темноты Ковалевский велел располагаться на бивак. Кто-то из майоров возразил: можно, дескать, пройти еще несколько верст.
– Вы не знаете этих скотов. Они выносливее верблюдов. – У бинбаши была снисходительная улыбка, означавшая, что начальник отряда чересчур мягкосердечен.
Но майор тут же сообразил, какого он дал маху. Лицо у начальника окаменело, он дернул черный ус, крикнул:
– Молчать! – И прибавил с тихим бешенством: – Я готов выслушивать лишь дельные советы. Идите!
Ковалевский был доволен: он дал понять этим турецким офицерам, что отрядом командует подполковник корпуса горных инженеров, и командует по долгу совести и собственному разумению.
А вечером, когда лагерь угомонился, когда небо опять сделалось густо-синим и часовые вышли в дозор, Ценковский молча указал Егору Петровичу на горы.
В горах горели огни. Они двигались, они вспыхивали все выше, все дальше. В этой беззвучной эстафете была тревога. Ковалевский, заложив руки за спину, смотрел, как перебегали, скрывались и вновь возникали сигнальные огни, зажженные горными жителями.