Михаил Рощин - Полоса
— Да куда я поеду? — наконец-то она ответила. Но грубо. Так, что Шура сразу напряглась.
— А что? Почему?
— Да не могу я.
— Почему?
И тут, неизвестно как и отчего, Надька выпалила:
— Нельзя мне, я ребенка жду.
— Что? — Шура вытаращилась. — Да ты что?.. Как?.. — Шура давилась словами.
Зашаркала, закашляла у самой двери, стала на пороге Клавдя.
— Спать идите! Вы чего тут?
Шура крутанулась, закусила губу, но, скрепясь почему-то, смолчала. И пошла в дом.
Надька сидела напротив госпиталя одна, на той же скамейке. В воротах общались через решетку больные в теплых халатах и навещающие их матери, отцы, военные.
Надька ждала. Чего? Сама не знала. Что ее сюда притянуло? Нет, понятно, ей интересно выяснить: выписали его или нет? Но зачем? За-чем? Вон идет, кстати, стройный, молоденький, в форме… Нет, не он.
— Дура! — сказала она и стукнула себя в лоб. — Дура!
Встала и резко пошла прочь.
В училище, вернее, в клубе хлебозавода, при котором училище, шел вечер по случаю нового учебного года, хотя учебный год уже больше месяца как начался, о чем и говорил висящий над сценой плакат: «С новым учебным годом!» На сцене в президиуме находились директорша Ольга Ивановна, белоголовый как лунь ветеран в значках и орденах, потом еще мужчина, тоже уже седоватый и в возрасте, и еще один моложавый военный — улыбающийся, радостный капитан.
Говорились речи, приветствия, призывы лучше учиться, говорилось, конечно, что хлеб — это основа, и директор Ольга Ивановна по бумаге читала цифры, сколько выпекается в стране хлеба, какие нужны специалисты. И, конечно, зал потускнел, начались шепот и разговоры между собой, пока выступал старик ветеран товарищ Богданов. Он тоже говорил высоким громким голосом про хлеб, про то, какой был голод в войну и еще раньше, в войну гражданскую, а теперь, мол, некоторые выбрасывают буханками. Эта тема, хоть и справедливая, всем была знакома, старик волновался, а зал не понимал его волнения… А потом Богданов сказал:
— В нашем обществе стало наблюдаться, что вы, молодежь, так себе думаете: чего хочу, того подай. Безо всякого. Хочу того, хочу сего. Вот у меня внук четырнадцать лет, а ноги — уже мой размер. И я ему дарю свои штиблеты. Очень даже хорошие штиблеты, крепкие, я их с пятьдесят второго года берег, сам не носил. А он поднимает меня с этими штиблетами на смех. — Бухара и Ленок засмеялись. Старик продолжал сердито: — Он поднимает меня на смех, но смеху, между прочим, здесь нет никакого. А это показывает, что человек заражен вирусом, чтобы было, как у всех. Но это глупый вирус и вот почему. Потому разве люди одинаковые? Люди очень разные. А хотят, как один, ходить в одних и тех же штанах. Вот я ему и говорю: глупый, в этих штиблетах ты будешь самый что ни на есть ни на кого не похожий, своего облику человек, скажи деду спасибо. Он говорит «спасибо», но это «спасибо» какое? — И дед изобразил ироническую гримасу, от которой Бухара совсем покатилась со смеху. — Ну, посмейтесь, посмейтесь, — сказал старик Богданов. — Смеяться не грех. Но я говорю перед вами, чтобы направить ваши молодые головы на то, что человеку надо. Надо трудиться на благо всех, а не забивать мозги про одни модные вещи типа каких-то красавок.
Все хлопали, смеялись, старик Богданов хотел говорить еще, но директриса передала слово военному капитану. Капитан глядел весело и уверенно — по залу прошел шелест одобрения.
— Хочу сразу спросить: есть ли среди вас такие, у кого или брат, или друг служит в рядах Советской Армии?
— Надьк! — Бухара хохотнула и двинула Надьку в бок, но Надька так глянула, что Бухара осеклась. А зал колыхнулся, кто-то смело крикнул:
— Есть!
Капитан поднял руку:
— Ну вот и хорошо. Потому что я как раз об этом хотел вам рассказать. Что в армии проверяются не только качества молодого человека, бойца, но проверяется и тот, кто его ждет, кто ему пишет. Как нигде, солдату или моряку нужны привет и забота родных и друзей, но особенно той, кто ему нравится…
Надька спохватилась, что слишком внимательно слушает, и сказала: «Какую-то чушь порет. Чумак». На нее зашикали. Тогда она встала и выбралась из зала.
Она сидела в закутке под лестницей, а по училищу уже гремела музыка, начались танцы, в фойе вышли, директриса и другие преподаватели провожать старика Богданова и капитана, — каждый держал в руке по три гвоздички (капитан отдал их потом обратно директрисе).
Девчонки стояли в стороне, Бухара приплясывала на месте: мол, пошли танцевать. Надька кривилась, Жирафа глядела уныло, а Ленок вдруг подняла пальчиком рукав и посмотрела на часы — электронную, с браслетом машину.
— Мне пора. Я с вами не могу.
— Что это! Что это, откуда? — Бухара так и вцепилась ей в руку. — Вы глядите! Ленок, откуда?.. Ну часы! У тебя ж не было!
Ленок отдергивала руку, все глядели на нее в упор.
— Где взяла, там нету, пусти! — Она еще раз рванулась от Бухары и пошла слепо, ни на кого не глядя.
— Куда это она? — Бухара смотрела на Надьку, и Жирафа смотрела. Между ними никогда не бывало тайн. — Ну дела! Добегается! Пошли?
Надька покривилась: мол, неохота. Жирафа тоже стояла вяло.
— Не пойдете, что ли? Ну ясненько! — И Бухара, закусив губу, побежала от них и ввинтилась в толпу, которая уже тряслась в фойе.
Надька потихоньку открыла своим ключом дверь, вошла и сразу услышала голоса, плач и кашель мамки Клавдии, высокий ее голос, и тема знакомая: растила, берегла-лелеяла, поила-кормила… Надька осталась за дверной занавеской в прихожей: может, сразу уйти? Клавдии отвечала на крике мамка Шура:
— Довоспитывались! Дождались! Шестнадцати нету девчонке!
Так-так. Надька уж и позабыла свою шутку, а тут, оказывается, страсти кипят.
— Мы-то хоть любили, с ума сходили, — кричит мамка Шура, — я в огонь и в воду готова была за своего-то, а эти? И без всякого тебе якова, спокойненько: жду ребенка, и все! Да я чуть с ума не сошла с этим ребенком, когда узнала, руки на себя готова была наложить! Нет, в сам деле, роковая это была ошибка, на всю жизнь горе!.. Ну хоть кто это? Кто? Кто приходит? Кто с ней ходит?
— Да я почем знаю? — кричит Клавдя, и Надьке видно в прорезь занавески ее спину. — Я такого и не слыхивала! Откуда ты взяла-то? Они и с парнями-то не гуляют, все сами!
— Кто? Кто? — не слушает мамка Шура. — Так своими бы руками и удушила!.. Я с собой ее хотела взять, с собой, понимаешь ты? Там простор, там ей перспектива, а здесь что? Тесто месить? Хлебобулочная!
— А, с собой! — взвивается мамка Клавдя. — Сговорила! Забирай, увози! Глаза б мои на вас не глядели! Всю жизнь им, всю жизнь! Измываются, как хотят! Я ее на руках вот этих… Хлеб тебе не нравится? — Видно, как она ухватила полбатона со стола. — Хлеб им не нравится! Та тоже нос воротит: от тебя мукой пахнет! Ах вы паразитки! Бери ее, одеколоном облейтеся, чтоб вам корки сухой не видать, как нам бывало! — Мамка Клавдя задыхалась, закашлялась, но все равно кричала: — Уйдите! Уходите! Забирай! Вези! И конец!