Виктор Фомин - Океан. Выпуск седьмой
На катере заглушили мотор. Чей-то простуженный бас закричал:
— Вы что, с ума сошли?
— Шкипера на мыло! — присоединился к нему звонкий мальчишеский голос.
На палубу выскочил Иван Игнатьевич. Он погрозил нам снизу кулаком, обернулся к катеру и сложил руки рупором:
— Виноват. Матрос на штурвале молодой, растерялся. Значит, я виноват.
Услышав, что шкипер признает виновным себя, на катере успокоились. Они подошли к нам, перекинули на баржу трос и сняли ее с мели. А Иван Игнатьевич, сердито сопя, поднялся в рубку, оглядел внимательно нас, пристыженных и растерянных, и сказал неожиданно миролюбиво:
— Ну, вы! Любезничать любезничайте, а за делом смотрите.
После этого мне, конечно, надо было уйти. Но я остался и, делая вид, что меня чертовски занимают ночные пейзажи, перебирал в уме вопросы, с которых лучше всего было бы завязать с Верой легкую беседу. Например, простейший: «Вы в каком городе родились?» Или: «Давно вы плаваете?» Но я никак не мог придумать несколько связанных между собой вопросов и потому продолжал молчать.
Вера теперь пристально следила за баржей, но та все равно ее не слушалась. Рулевой в освещенной рубке буксира несколько раз оборачивался и грозил нам.
— Дай-ка я попробую, что это такое, — наконец не выдержал я.
Вера с готовностью отступила в сторону, и я с трепетом взялся за штурвал. Громадное тело баржи, сбивая катерок влево, опять двигалось к берегу. Я резко повернул штурвал вправо и, как только баржа стала подходить к центральной линии, слегка переложил его налево. Я очень скоро приспособился, отклонения надо было ликвидировать минимальными поворотами штурвала, тогда баржа шла как по ниточке. Вера не могла так, но это и не удивительно: я ведь парень, я лучше приспособлен для такой работы.
Робость моя постепенно рассеялась. К тому же бессвязность моих вопросов теперь легко можно было объяснить: занятый человек в перерывах между делом вежливо интересуется биографией своей собеседницы.
Итак, я начал и очень скоро выяснил, что Верина фамилия Пичаева, что она из какой-то приволжской деревушки, которая называется Пичаево, что в матросы она пошла вовсе не в поисках приключений, а за заработком, который у нее, в общем-то, очень невысок. Все это вместе мне показалось удивительным. Я почему-то всегда считал, что в моряки идут обязательно романтики, народ городской, образованный. Люди легендарной жизни: «Пусть сильнее грянет буря!» И вот, оказывается, есть села, часть жителей которых с незапамятных времен традиционно уходит в речники.
— Хорошо. Весной, летом и осенью вы плаваете, а как зимой река станет, куда деваетесь? Назад в деревню?
— Зимой — где лед остановит. Прошлую зиму в затоне у Горького зимовали. Работаем на заводах, по верфям. Мы же матросы.
Вера отвечает послушно, и я становлюсь все смелее.
— А плавать не скучно? — спрашиваю.
— Скучно. А бывает и страшно. Людей иногда по неделям не видим. Плывем мимо городов, да все мимо. Вон у Ивана Игнатьевича мальчик. Второй год надо бы ему в школу идти, а все не получается, чтобы парень первый класс окончил.
— А ты сколько окончила? — перехожу я на «ты».
Вера долго молчит, а потом говорит смущенно:
— Семь не кончила. Вот плаваю уже третий год.
Я хотел спросить еще, есть ли у нее мать и отец, как они ее отпустили, но не решился. А вдруг у нее нет ни отца ни матери?
— Прочтите какие-нибудь ваши стихи, — неожиданно просит Вера.
Это как раз то, что мне сейчас надо, — стихи я могу читать до конца ее вахты.
— Что мои! — говорю я. — Вот я вам прочитаю настоящие. — И начинаю немного неуверенно, а потом перехожу на полный голос:
…Пули, которые я посылаю, не возвращаются из полета.Очереди пулемета под корень режут траву…
Что-то неуловимое, бесконечное, заключенное в этих строчках, необъяснимо волнует меня. Я забываю про Веру и читаю, читаю своих любимых поэтов. Вере скоро становится скучно, но я уже не могу остановиться…
В четыре часа Вера уходит спать, и я остаюсь один. Наш караван торжественно вплывает в утро. Оно влажно-серое, тихое и теплое. Постепенно вырастают берега, яснее очерчиваются повороты реки, и, наконец, впереди розовеет. Уже перед светом над рекой начал подниматься пар, он становился все гуще и гуще и сделался туманом.
Я вглядываюсь в эту сырую муть и думаю о Вере, об удивительном несходстве наших судеб…
В восемь часов утра, когда меня сменила Маша, я спустился в каюту и попытался растолкать крепко спавшего Петьку.
— Чего тебе? — спросил он, поворачиваясь ко мне спиной и натягивая на голову одеяло.
— Послушай, Петька, ты за равенство или против?
— Ну конечно, «за». Что за дурацкий вопрос?
— Да нет, понимаешь, есть равенство и есть равенство перед жизнью.
Петька садится на койке и ошалело смотрит на меня.
— А ну тебя, — говорит он. — Человек, может быть, еще спать хочет…
— Да нет, — опять начинаю я, но так и не могу объяснить по-настоящему то, что беспокоит меня.
Петька уходит, а я долго не могу заснуть. Я думаю о том, влюблен ли я в Веру или нет, припоминаю, какая она крепкая, сильная, загорелая, совсем не похожая на тот таинственный идеал, который когда-то мерещился мне, и решаю, что влюблен. Эта мысль сразу же успокаивает меня, и я мгновенно засыпаю.
Но скоро встаю: боязнь пропустить что-то интересное, важное выгоняет меня на палубу. Я захожу к Петьке в рубку, сижу над форштевнем, глядя, как закипает под тяжелым телом баржи спокойная донецкая вода, как громадные горизонты медленно сменяют друг друга.
А потом, когда мы опять выходим в Дон и присоединяемся к большому каравану, я стою за штурвалом на вахте; прислушиваюсь к чавкающим, жующим звукам, которые вырываются из-под колес нашего нового буксира, к мощному реву его гудка, и мне кажется, что пароход кричит хвастливо: «Тяну-у три баржи по три тысячи тонн каждая! Девять тысяч тонн — и хоть бы что!» А потом опять: «Берегись! Девять тысяч тонн — не шутка. В случае чего, мне с ними не справиться!»
О нос нашей баржи разбивается вспененная колесами буксира вода, и там все время стоит закладывающий уши шум горного водопада. Шум этот затихает от форштевня к корме, постепенно превращаясь в легкое шипение и слабые всплески.
Впереди, вплоть до Цимлянского моря, к которому мы идем, все небо забито тяжелыми облаками. Им там, наверное, тесно. Они поодиночке вырываются оттуда и плывут нам навстречу…
* * *С моря дует такой плотный, такой чистый, промытый ветер, что кажется, в нем, как в воде, можно нырять, плавать, разбрызгивать его полными пригоршнями. Я иду за Машей по асфальтированным улицам новенького городка, ожидаю ее у дверей магазинов, помогаю укладывать в авоськи и корзинки мешочки с мукой, крупной солью, макаронами и все время глазею по сторонам и запоминаю. И не только запоминаю — я стараюсь придумать образные сравнения, чтобы потом записать их в свой дневник, который я начал вести со вчерашнего дня. Дневник этот ляжет в основу книги, которую я напишу после нашего путешествия.
Теперь я точно знаю, в чем мое призвание: я буду писателем. Дело, конечно, вовсе не в том, что я умею сочинять стихи (хотя и в этом тоже), и не в Петькиных остротах. Просто Донец, Дон, море, Цимлянский порт, в котором сейчас четырехногие портальные краны догружают нашу баржу, вот этот солнечный ветер, синие, как морская вода, тучи — все это так переполняет меня, что я не могу не писать. Мне было бы очень жалко, если бы эти острые, сильные ощущения вдруг забылись.
Кроме того, оказывается, я наблюдателен. Я, например, сразу заметил, чем Дон отличается от Донца, хотя ширина этих двух рек примерно одинаковая. В Дону мутное сильное течение, беспокойная вода с водоворотами и завихрениями, глядя на которые всегда чувствуешь напряженное мощное движение.
Поверхность Дона никогда не бывает гладкой. Даже в абсолютно безветренный день на ней взбухают пузырьки воздуха, появляется мускулистая рябь. Дон — рабочая, напористая река, Донец — тихая, спокойная, курортная…
Или мысли… Никогда они так не беспокоили, не радовали, не тревожили меня, никогда они не были такими серьезными, такими моими.
Маша опять становится в какую-то очередь, а я по прямой короткой улице иду к плотине. Оттуда, сверху, доносятся гулкие вздохи и глухие удары — прибой. Тело плотины, пружинно изогнувшись, уходит далеко налево и направо. Оно так велико, что только геометрически правильные формы его говорят о том, что здесь работали люди, а не природа.
Вчера, когда над нами нависли стены шлюза и откуда-то сверху, с высоты шестиэтажного дома, какой-то человек подал команду капитану буксирного парохода, Иван Игнатьевич сказал:
— Вот теперь придется попотеть. Особенно когда через Волго-Донской канал переходить будем.