Николай Рыжих - Бурное море
Только вчера мы пришли с моря. После того как из-за пальца сенокосчиков выпустили исполинский, заливок на шесть, — это больше чем месячный план, — косяк трески, Джеламан взбушевался, он пошел «ва-банк», то есть стал искать и пробовать камбалу на всех предполагаемых «огородах»: а может, она уже где и подошла? И почти две недели таскали краба, «розочку», ракушек и всю ту дрянь, что живет на морском дне. То и дело рвались. Измучились до предела: ведь днем порвемся — ночью чинимся, днем загребем полный невод «розочек» — суток полутора выколачиваем ее из невода. Изорвали все невода и валились от бессонницы. Два дня назад подняли последний невод, располосованный напрочь. Джеламан трахнул шапкой о палубу:
— Амба, парни, спать! Бежим в колхоз и будем спать три дня. Ищи, дед, причину.
— Ее, командир, искать не надо.
— Ну и добро... три дня дубеть на некачающихся койках.
— Кино, танцы, тундра, гости! Га-га-га!
Сегодня утром, отоспавшись, я решил заглянуть на судно, взять одежду в стирку. Смотрю, Джеламан с Наташкой идут, Джеламан тоже отоспавшийся, чистенький, в парадной форме. Но из кармана свисает капроновый шнурочек, на котором он носит свой талисман — складной ножичек, он всегда работает им при починке неводов, лезвие этого ножичка уже похоже на шило. «Не расстается с талисманом, наверное, никогда», — подумал я.
— Привет!
— Привет!
— Ты чего здесь?
— Да вот за шмутками... а ты?
— Да пока Светка там пельмени готовит, решил с Натахой заглянуть, как тут.
— Да тут все нормально: море на замке, парни по домам.
— Ох и наломали же мы дров, боже мой, боже мой! — Он подошел к площадке, где «не пойми не разбери» изодранные, перекрученные, забитые ракушкой, крабом, бычками — последний невод даже не вычистили, не хватило сил — невода. — Давай их хоть на пирсе раскинем, пусть просохнут.
Мы накинули прорезиненные куртки, вытащили невода на пирс, разостлали. Потом присели на борт, закурили.
— Папа, можно я ракушечку возьму?
— Можно.
Как я уже сказал, было воскресенье. Утро. Солнышко сияло над морем и тундрой, в поселке тишина: склады, мехцех, стройцех, сетепошивка закрыты, ниоткуда ни стука, ни грома не слышно. Открыта зато дверь Дворца культуры, туда входят празднично одетые люди, и в самом воздухе праздником пахнет. И весь поселок, точнее, берег — суда, стоящие у причала, диспетчерская, Дворец культуры, проносящиеся по речке на бешеной скорости моторки с любителями пикников, тундра за поселком, сияющие вершины гор на горизонте, палисадники с грядками и цветами — кажется необыкновенно желанным. Вот просто смотреть на все это — несказанное удовольствие. Да и то сказать — ведь больше четырех месяцев перед глазами были одни волны да рыба... Правда, как-то заскакивали на сутки подварить корпус, когда течь оказалась, но те сутки можно не считать: носились по складам да магазинам, запасаясь всем; на сейнере даже ночью не прекращались сварочные работы, в ту же ночь и умчались: треска как раз шубой шла. Да и самый разгар «войны» был с «чёртами».
Но теперь вот три дня отдохнем... Вчера только входим в речку, черт возьми-и-и!!! — на пирсе толпы, даже не вмещаются, весь колхоз и все нарядные. А мы-то на бак вывалили грязнющие, небритые, в сапожищах, ватных штанах, облепленные чешуей... У наших жен губы дрожат, а глаза мокрые. Начальство же все перед красным столом, капитан флота и механик флота в парадной форме, в стороне духовой оркестр — самодеятельность — старается. Тут все, стоявшие на пирсе, пропустили наших жен, которые сначала тихо ступали, а потом кинулись к нам. Джеламан так и подошел к красному столу: на одном плече у него висела Светка, в другой руке Наташку держал. Оркестранты же прямо самих себя старались передуть...
А сейчас вот сидим на борту своей «Четверки», смотрим на солнышко, курим. Настроение — лучшего не бывает и быть не может! Оттого, наверное, да не наверное, а точно оттого, что прекрасно поработали — все четыре месяца, с самых первых дней путины как вырвались вперед, так и держались до самого вчерашнего дня. Годовой план есть! И пятилетку закрыли в три года. Все нормально! Формально это выражается в тех лаврах — конечно же, Джеламана правление колхоза за пятилетку представит к ордену, да, может, и не его одного, — которые на нас надели камчатские газеты, радио, колхозная доска Почета и отношение к нам всех людей колхоза — вот хоть вчерашняя толпа, что на пирсе не вмещалась, всех рыбаков и рыбачек. «Это ж «Четверка», «А... «Четверка», — произносится теперь с восхищением и любовью на капитанских часах, на совещаниях правления колхоза, на именинах и днях рождения... среди даже двух женщин, остановившихся у колодца «поточить лясы».
Кто мы такие, как нам досталось это первое место, сколько ее и какая она, рыбка, прошла через наши руки, в какие переплеты попадали и какие сюрпризы преподносило нам море и в каких схватках мы не на жизнь, а на смерть схватывались с ним, знаем только мы сами. Мы... И нам хорошо. Я утверждаю, что наивысшее счастье человека именно в этом: когда сделаешь для людей много хорошего — разве мало людей будут есть нашу рыбку? — и сделаешь это не из-за корысти или выгоды, а под властью душевного желания. Разве мы, падая от усталости и бессонницы и рискуя жизнью, думали о себе? Может, мы о «получке» думали? Мы работали... работали «не требуя награды». Ну конечно же, щекотало самолюбие, победа над «Два раза пятнадцать» и «Двумя двойками», но это все поверхность, чешуя; когда дело доходило до серьезного, нужны они нам были?
А то, что все люди нас любят, наградили нас своим уважением и просто своим человеческим теплом, за это спасибо им, и мы с радостью принимаем эту награду.
Видимо, какие-то подобные мысли и чувства нахлынули сейчас на Джеламана, потому что мне он сейчас показался необыкновенно симпатичен: и добр, и немного грустен, и тихо радостен. Особенно глаза его. Они были чистые, как брызги, что искрятся на солнышке, отлетая от носа сейнера, и величаво-возвышенно в них рдело то чувство, что живет в самой глубине души. И не верилось, что эти глаза горели испепеляющей, неумолимой, маньячной страстью, что в прищуре их не было ни жалости, ни святости; что на скулах у него не сходили и не стояли на месте лубочные желваки, что губы иногда стискивались до белизны и сам он весь в порыве борьбы был воплощением непримиримости, беспощадности, надежды и желания победы. Даже когда изодрали все невода и нечем стало рыбачить, когда он бахнул шапку о палубу: «Амба! Три дня дубеем!» — он не был побежденным или сломленным, а наоборот, взорвался еще большим желанием кинуться в эту рубку, в этот «ветер сабель».
— Я сдался, — сказал он и хорошо улыбнулся. — Не хочу ловить рыбу.