Робин Дэвидсон - Путешествия никогда не кончаются
Я вспоминаю сейчас эти дни как время радостного покоя. Но их очертания размыты, все они будто слились в один. Разделить их я не могу. Я отчетливо помню какие-то происшествия, но не имею ни малейшего представления, когда и где они произошли. Конечно, я довольно скоро убедилась, что хитрецу Эдди легче пройти пятьдесят миль, чем мне десять. Когда я уставала, он давал мне пожевать питури; на вкус это нечто в высшей степени омерзительное, но действует поразительно: кажется, что пробежать тысячу ярдов — сущие пустяки. Эдди сжигал веточки каких-то кустарников, смешивал золу с питури и жевал, скатывая во рту шарик. Иногда он приклеивал этот шарик за ухом, оставляя его на потом, как жевательную резинку. По вечерам я предлагала ему вино, но он со смехом отказывался и изображал пьяного старика. Он говорил, что каждому нравится свое: мне — вино, ему — питури.
К моей великой радости, Эдди не пытался командовать верблюдами. Верблюды слушаются одного хозяина (или хозяйку) и не признают посторонних. Тем более что я обращалась с каждым из них, как с хрустальной вазой, недопустимо баловала их и тряслась над ними, а Эдди, конечно, никогда бы не стал относиться к ним с такой нежностью. Недаром за все время нашего путешествия я обиделась на Эдди единственный раз, когда ему захотелось проехать минут десять на верблюде, для чего я дважды приказала Бабу лечь — сначала, чтобы Эдди мог влезть на него, а потом, чтобы слезть, — и едва мы прошли пешком около мили, как эту процедуру пришлось повторить. Эдди, конечно, тоже обиделся: он совершенно не мог понять, зачем нужны и ко мне относились с искренней симпатией. Однажды мы, разбили лагерь по соседству с небольшой стоянкой, где рядом с артезианским колодцем жило, наверное, не больше, двадцати аборигенов. Мы часами сидели около чьей-нибудь хижины, болтали, ели пресные лепешки и пили прохладный, очень сладкий чай. Аборигены — прямо из котелка, я, на правах гостя, — из жестяной кружки. В чае плавали куски теста, так как в этой же кружке размешивали муку с водой, когда готовили лепешки. Но меня это нисколько не смущало. Я уже научилась совершенно иначе относиться к тому, что ела или пила. Пищу, безразлично какую, кладут в рот, поскольку для ходьбы нужны силы, вот и все. Я могла есть, что угодно, и ела, что угодно. Заодно я перестала мыться ввиду явной бесполезности этой процедуры и потому источала зловоние, что меня ничуть не смущало. Даже Эдди, не отличавшийся чрезмерной чистоплотностью, как-то раз посоветовал мне вымыть лицо и руки. В чем я усмотрела излишнее чистоплюйство, и его нежелание пить из одной кружки с Дигжити я тоже воспринимала как чистоплюйство.
Мы с наслаждением шли по дикой пустыне и без всякого удовольствия по дороге, где-то и дело сталкивались со странными животными, именуемыми туристами. Однажды днем было особенно жарко, непереносимо, до одурения жарко, над головой вились мириады мух. После трех часов дня у меня, как обычно, начался приступ хандры, Эдди что-то напевал себе под нос. Внезапно на горизонте появился столб красной пыли и, крутясь, понесся прямо на нас со скоростью, явно говорившей, что движутся туристы. Мы свернули с дороги, решив, что в это время суток колючки под ногами лучше дураков под носом. Но они, конечно, заметили нас, они — это целая автоколонна смельчаков, героически отправившихся на завоевание необозримых! безлюдных просторов точь-в-точь как во второсортном вестерне. Туристы высыпали из машин, защелкали фотоаппараты. Я была вне себя от ярости, мне хотелось поскорее разбить лагерь, выпить заветную чашку чая и отдохнуть, больше ничего. А эти грубияны, эти тупицы… Они, как обычно, засыпали меня вопросами и беззастенчиво обменивались нелестными замечаниями о моей внешности, будто я была занятным вставным номером в их развлекательной программе. Наверное, я в самом деле выглядела несколько необычно посреди пустыни. Год назад в Алис-Спрингсе я проколола мочку уха. Несколько месяцев я собиралась с духом, прежде чем подчинилась этому варварскому обычаю, но, раз уж дело сделано, мне не хотелось, чтобы дырочка заросла. Сережку я потеряла и носила в ухе большую английскую булавку. Мне давно следовало помыться, из-под моей шляпы выбивались космы грязных выгоревших волос, одним словом, я была похожа на персонаж, достойный кисти Ральфа Стэдмана [34]. А тут еще они увидели Эдди. Кто-то из туристов схватил его за руку, заставил встать, как ему хотелось, и гаркнул:
— Эй, мартышка, не отходи от верблюда, вот-вот, молодец, парень!
Я онемела от изумления, я не верила своим ушам. Только круглый дурак мог обратиться к такому человеку, как Эдди, со словами «мартышка», «парень». Я в бешенстве оттолкнула этого идиота, и мы с Эдди зашагали прочь. Лицо Эдди оставалось бесстрастным, но он обрадовался, когда я сказала, что не позволю больше сделать ни одного снимка, не отвечу ни на один вопрос и пусть все туристы провалятся в тартарары. Через несколько минут подкатила последняя машина из автоколонны. Я прибегла к своему старому трю. ку: закрыла лицо шляпой и крикнула:
— Никаких снимков!
Эдди, как эхо, повторил мои слова. Но, миновав машину, я услышала щелканье фотоаппаратов.
— Негодяи проклятые! — закричала я.
Все клокотало у меня внутри, я кипела от ярости. Вдруг Эдди повернулся на сто восемьдесят градусов, вытянулся во весь свой крошечный рост и с важным видом зашагал к машине. Фотоаппараты щелкали, не переставая. Эдди остановился рядом с одной из женщин, и началось воистину невиданное представление. С великолепным мастерством пародиста Эдди изобразил буйного, воинственного, пустоголового дикаря: он размахивал палкой, тараторил на питджантджаре, требовал три доллара, хохотал, как безумный, прыгал и скакал, пока не нагнал на растерявшихся туристов такого страха, что они лишились остатков своих куриных мозгов. В Перте их, наверное, предупреждали, что черномазые обезьяны убивают белых. Пятясь задом, они отдали ему все деньги, какие нашли в карманах, и умчались прочь. Эдди с невинным видом подошел ко мне, и тогда нас будто прорвало. Мы хлопали друг друга по спине, упирали руки в бока и хохотали, хохотали, словно одержимые, хохотали до слез, как дети, и не могли остановиться. Нас не держали ноги, мы катались по земле. Смех оглушил, задавил нас.
Больше всего меня поразило, что Эдди не испытывал чувства горечи, хотя имел для этого все основания. Неожиданное происшествие дало ему повод позабавить себя, меня, и только. А может быть, он устроил это представление, чтобы преподать мне урок, не знаю. Так или иначе, я задумалась о судьбе Эдди. И о судьбе аборигенов. Я вспомнила, как аборигенов вырезали, уничтожали почти поголовно и принуждали жить в поселениях, больше всего походивших на концентрационные лагеря; как их бесцеремонно теребили, обмеривали и изучали; как снимали на цветную пленку священные церемонии и иллюстрировали этими фотографиями глубокомысленные научные статьи по этнографии; как выкрадывали и передавали в музеи священные реликвии и при каждом удобном случае калечили тела и души аборигенов; как почти каждый белый австралиец унижал этих непонятных еще «тварей» и как в конце концов аборигенам предоставили право гнить заживо и погибать от нашего дрянного вина и наших болезней — я вспомнила все это и посмотрела на удивительного полуслепого старого чудака, надрывавшегося от смеха, будто никогда в жизни он ничего подобного не испытал, будто невежественные фанатики никогда не оскорбляли его самолюбие унизительными, жестокими шутками, будто он прожив жизнь без забот и тревог, я посмотрела на него и подумала: ну что ж, Эдди, если ты можешь, я тоже смогу.