Владимир Чивилихин - Серебряные рельсы (сборник)
Из-за нее я пить тогда бросил, а ее еще больше звали дурой. Она была не то чтобы красивая, но плотненькая, все на месте, и меня законно понимала. А Катькой-дурой ее звали за честность. Другие девчонки начинают гулять в пятнадцать лет, а Катеринка была чистой. Мы расписались. Ребята говорили, что у них на промыслах многие бабы бесплодные, и не от какой-нибудь там радиации, а от глубокого стояния в холодной воде, но получилось так, что моя Катеринка сразу понесла, и родился сын, ушлый и ядреный, второй я. Куда я мог от них? Комнатенку отдельную нам в бараке дали, и я даже забурел слегка. Но скоро все пошло наперекосяк. Из-за моей непутевости да из-за Катеринкиной честности во всем.
Перед Октябрьской распорол я семенную, запретную белугу и замазку, икру то есть, загнал астраханским барыгам. И не для того, чтоб жировать, а хотел рождение сына справить и зараз свой день рождения отметить хоть раз в жизни. Другие с замазкой не такое устраивали, даже бригадиры и рыбнадзор, только им сходило, а я засыпался. Попал под венец, дали год принудиловки по месту работы. Катеринка от позора глаз никуда не казала, донимала меня: «Отработаем», – но я переупрямил ее и твердо решил от этих камышей и от этой рыбы, которую больше черпаешь, чем ешь, смотаться куда-нибудь. Она догнала меня в Астрахани вместе с огольцом. Я подумал, что в Сибири меня не срисуют, а мелочиться не будут, общий розыск не объявят.
Приехали в Бийск, сняли частную комнату. И вдруг в самый неподходящий момент Катеринка моя объявляет, что это она продала меня рыбнадзору и местному комитету. Тут я ее первый раз дурой назвал и еще хуже, и даже смазал разок, а она – ни слезинки. Сказала только, будто уже написала на рыбзавод, что мы будем платить за погубленную матку. Я плюнул и уехал в Кош-Агач, где нанялся гнать по Чуйскому тракту стадо монгольских овец на убой.
Там я примешался к компании дружков; и скоро так вышло, будто это они образовались возле меня. Свои в доску мужики, только я стал окончательно слабый и легко поддавался-всему. Водка вошла в обязательность, если у кого-нибудь из нас в кармане бренчало. Катеринка моя совсем извелась от этого. Она жила большей частью без меня, приспособилась авоськи вязать да загонять их возле вокзала, хотя это были не монеты, а кошачьи слезы. У меня тоже совесть есть, я ей посылал, и за ту проклятую икру она быстро и сполна рассчиталась. Потом я для надежности уговорил ее подать на алименты. Она долго упиралась, но я потолковал с судьей, который меня с ходу понял и, хотя советовал совсем другое, обтяпал дело в два счета.
Постоянная работа, какую навязывал судья, не по мне. Халтурой можно больше зашибить, если повезет. Нас в этих местах зовут и «бичами», и «шабашниками», и «тунеядцами», и всяко, а шумаги платят хорошие, когда подопрет. Выходит, мы нужны? Кто еще в такую дырищу полезет, как не мы? Инженерам-то надо сюда по их науке, хотя работенка у них тоже не мед, и бабок меньше нашего выходит. Легостаева этого мы все зауважали, сжились с ним, потому что он никогда своей образованностью не форсил и ел что ни сваришь. Даже кедровок рубал вместе с нами последние дни да еще похваливал. Спокойный был мужик, без фасона.
Постой, что это я его хороню? Бродит, наверно, где-нибудь сейчас, совсем запутался в этих чертовых горах. Четвертый день, что ли? А этот алтаец – законный мужик! Я уж собрался втихаря наладить в тайгу один, чтоб искать, пока не пропаду, потому что здесь мне все равно амба. Если не найдется Легостаев или окажется мертвым, запросто схватишь червонец – и труби…
Наверно, я бы еще долго чалился на огороде и думал про все, но показался Тобогоев. Его гавка подбежала раньше, обнюхала меня со всех сторон и поглядела на хозяина, будто чего сказала. У алтайца в руках были сидор и палка.
– Пойдем, однако?
– К поварихе бы без шухера подсыпаться…
Таборщица с одного шепотка поняла, что мне надо. Насовала в руки сгущенки и несколько банок тушенки, пачку вермишели, пачку сахару. В кустах я догнал алтайца. Он сказал, что тоже взял шамовки – две буханки хлеба, домашнего сыру и от вяленого тайменя хвост отрезал.
Тропа сразу же взяла круто, давай вилять в густой траве. Камней тут почти не встречалось. Березы стояли редко, солнца перепадало много. За этот месяц мне поднадоело темнолесье, и березняк сейчас красиво раскрывался передо мной. Своим светом и легкостью он помогал идти, хотя было сильно в гору. Мировой лесок! На душе у меня даже очистилось от его чистоты, будто смыло все, что было в Беле. Но куда это мы? Потянули в сторону от Кыги, и я не понял, чего Тобогоев хочет.
– Тропа налево да налево! – крикнул я.
– Пускай, однако. К Баскону пошли.
– Зачем?
– Там близко.
– Докуда близко?
– А ты молчи, однако, береги силу. Я все места знаю, где человек может идти, а твой путаный башка ничего не знает.
Так он осадил меня, и я замолчал. Наверно, Тобогоев думает вылезть на гольцы туда, где горы собраны в кулак, сверху разобраться в этих путаных местах и в моей путаной голове, чтоб, может быть, от перевала взять след Легостаева. Не навстречу ему идти, как все спасатели, а следом. Это законно! Лишь бы с инженером ничего такого не случилось…
4
ВИКТОР ЛЕГОСТАЕВ, ТАКСАТОР
Пришел в себя ночью. Живой. Холодно, и в ушах стоит рев от реки. Боли сразу не было, что-то не припоминаю боль. Чувствовал только, что щеку холодит камень-ледышка, а сам я скрюченный. Вскочил, но правая нога с хрустом подломилась подо мной, и я рухнул без памяти. Уловил мгновенное ощущение, будто наступил на ногу, а ее нет. Не помню, чтобы успел крикнуть, – просто прожгло насквозь, и опять темнота, словно прихлопнуло гробовой доской. Воспоминание о той адской боли и захрустевших костях тело сохранит, наверно, до своего распада. И не знаю уж, почему не лопнуло сердце.
Что было после этого? Какие-то смутные ощущения, лоскуты незаконченных мыслей. Иногда меня словно бы сжимало в ужасной тесноте, иногда растворяло в бесконечном просторе. То вдруг обступала боль со всех сторон, то собирало ее во мне, а временами счастливое, легкое забытье мягко несло меня ввысь и опускало назад, на землю, даже внутрь земли. Я будто бы начинал разгребать черноту и тяжесть руками, чтоб снова подняться и взлететь, но только слышал неясный грохот камней, что сыпались мне на голову и грудь, заваливали ноги, жгли их и почему-то одновременно замораживали…
Когда начал вылезать из этого темного гроба, светало, но я боялся совсем открыть глаза, потому что все сильно болело – голова, грудь, руки и особенно правая нога. Так болела, будто ее рубили на куски. Решил все же посмотреть на себя, пошевелился – и тут же застонал от боли в ноге. Еще покричал, надеясь, что Жамин где-нибудь шарит по скалам, потом сообразил, что это бесполезно: за гулом реки я едва слышал себя. Полежал тихо, не двигаясь, медленно вспоминая, как все получилось.