Обыкновенная Арктика - Горбатов Борис Леонтьевич
— Ну да. Я помню Лена-Гольдфильдс-Лимитед. Еще бы мне не помнить! Но к чему это сейчас, Степан?
— Ни к чему… — отвечал он насмешливо, покачиваясь на своих кривых ногах. — Совершенно ни к чему…
Но я знал, к чему он вспомнил. И я сказал:
— Все равно мы будем судить тебя завтра.
— Ну, а Сасыл-сысы, Лисью Поляну, ты помнишь, Федор?
Да, я помню и Лисью Поляну. Не тебе бы напоминать мне, Степан! Я всегда тебе говорил, что ты плохо кончишь. Помнишь, ты вошел тогда в землянку и сказал: «Мы довольно ковыряли землю, Федор. Давай ковырять людей». Это было в Якутии, в 1921 году, на прииске, про который мы только двое знали. Обманным прозвали мы тот прииск, потому что он обманул нас. Тогда-то ты и сказал: «Довольно». Тебе захотелось броситься в другую игру. Ты сказал мне: «Тот дурак, кто сидит сейчас на земле и ждет от нее фарта. Беглые корнеты, пьяные есаулы, всякая шантрапа — и та мнит себя сейчас завоевателями. Наберем, — сказал мне ты, — шайку знакомых ребят в двадцать голов, захватим какой-нибудь поселок, провозгласим себя правителями якутскими и выжмем золото и пушнинку из якутов». Так? Но я знал тебя. Ты хитрил со мной. Ты большую игру задумал. Говори: хотел продать наши руки Пепеляеву? А что тебе ответил я? Я сказал: «Мы дружили с тобой много лет, Степан. Но вот наша общая дорога кончилась. Я тоже уйду с прииска, но только в другую сторону. И ты знаешь куда». И еще я тебе сказал: «Выбирай теперь, Степан, дорогу. Или со мной — к красным, или без меня — к Пепеляеву-гаду». Ты тогда долго думал, Степан. Ты думал ночь и день. И ты пошел со мной. И эта дорога привела нас к Лисьей Поляне. Два месяца пепеляевцы осаждали нас, а мы держались. Наши товарищи падали мертвыми, а мы из их окоченевших трупов строили бойницы. Ты помнишь, я сказал тебе: «Если меня убьют, ты возьми мое тело для своего окопа. Пусть и мертвый я буду служить революции». У нас не было воды. Мы умирали от жажды. Мы выпили и вытоптали весь снег вокруг нашей осажденной избушки. А впереди лежало поле чистого снега, насквозь простреливаемое огнем. И мы по ночам ползли с тобой, Степан, за этим снегом, и пули посвистывали над нами. Да, мы видели с тобой смерть в те дни, Степан!
— Да, я помню Лисью Поляну. Что ж, тем более мы будем судить тебя завтра.
Он стоял молча в двери. Ему нечего было мне ответить. Он пробурчал:
— Если меня завтра осудят, я застрелю его, как собаку. А может, и себя потом. Так и знай!
Он сильно хлопнул дверью, так что дверь еще долго шаталась на ржавых петлях и скрипела. А из-за двери ко мне донеслось:
— Большой Невер помнишь, Федор? А японца помнишь?
В эту ночь я не мог уснуть. Я помнил все — и Большой Невер, и японца, и Оху на Сахалине, где мы строили со Степаном порт, и Чукотку, где мы искали золото.
Я не скажу худого про то время, — то была наша молодость. И Степан был мне тогда хорошим товарищем. Помню ли я Большой Невер? Отчего не спросил ты прямо: помнишь ли мое плечо, Федор? Да, я опирался на него три месяца, пока не пришли мы с Большого Невера на магистраль, к своим. Ты не бросил меня, Степан, в тайге раненого, не бросил, и я знаю: не бросил бы и мертвого. Но я мог бы спросить тебя: а ты Чукотку помнишь? Потому что, когда на Чукотке у нас вышла с японцем драка из-за дележки золота, — ты помнишь? — он таки прочно пришил тебя ножом, и я нес тебя на спине до реки, к людям, пока сам не свалился. Разве жалел я, что тащил на себе не золото, а тебя? Я золото бросил. Целый мешок золота, — мы копали его два года.
Потому что товарищ… ты, Степан, мне был дороже золота. И ты сделал бы то же. Разве нет?
Но зачем вспоминать все это? Это ничего изменить не может. Мы уже старики с тобой, Степан, виски у нас — как кварц, серебрёные, и не моя вина, что здесь, у Ледовитого моря, наши дороги разошлись.
Но уснуть я не мог. В такую ночь не спится. Я встал и вышел в столовую. В кабинете начальника горел свет. Мне подумалось, что он, как и я, мучится завтрашним делом. Что, если зайти к нему, потолковать по душам хоть раз за всю эту проклятую зиму? Может быть, мы и разрубили бы этот дьявольский узел.
Я постучал и услышал резкое, знакомое:
— Шагайте!
Я шагнул.
Начальник сидел, склонившись над чертежами. Он был в кителе, застегнутом на все пуговицы. Его бритое лицо выглядело измученным. Но только одну секунду. Заметив меня, он сразу же стал надменно-спокойным.
— Отчего вы не спите, товарищ Федор? — спросил он хрипло.
Я улыбнулся.
— Вот ведь и вы не спите, товарищ начальник… Не спится…
Он нахмурился.
— Надо спать, спать. Надо беречь силы. Завтра спуск ряжа. Спать! — приказал он и снова склонился над чертежами.
Эх, не умел этот человек улыбаться! В этом-то и было несчастье его, а пожалуй, и несчастье всей нашей зимовки.
Ну что ж! Мне оставалось только уйти.
Однако я не выполнил приказания начальника: в эту ночь я не спал.
Думал.
А ведь это, пожалуй, впервые за сорок семь лет задумался я всерьез над своей жизнью. Стыдно людям сказать, а надо: сорок семь лет жил на земле человек и ни разу по-хорошему не подумал, как живет, зачем живет, так ли…
В эту ночь перед судом Степана в первый раз взял я свою жизнь в ладонь и поглядел на нее. По чистой совести, по всей строгости судил я себя в эту ночь, чтобы завтра была во мне сила судить Степана.
Двадцать девять лет назад мы с тобой встретились, Степан, встретились и зашагали вместе.
Двадцать девять лет бродили мы с тобой по земле, Степан Грохот. Бывало, заживемся где-нибудь на прииске — ты уж места себе не находишь.
— Пожалуй, плохо нам тут живется, Федор-друг?
— Плохо! — немедленно отвечу я, хотя б и был всем доволен.
— Да… плохо… Скучно… А пошто ж мы живем тут? — удивишься ты. — Пошли, что ли?..
Пошли так пошли. Мешок за плечи — и айда.
Так исходили мы с тобой много троп. И всякие времена знавали. Помнишь, сдали мы как-то в Русско-Китайский банк восемь мешков золота, невешенного, неделенного. Весь Благовещенск был пьян на наши деньги. Офицеры козыряли нам на улице, как генералам. В портовых городах вышибалы двери перед нами распахивали, а девочки гостей бросали и бежали к нам. Мы за все платили золотом. А однажды проснулись нищими, опохмелились на последнее и пошли работать грузчиками в порт. Вот как мы жили с тобой, Степан. Сегодня — миллионеры, завтра — нищие, и всегда — бродяги.
Что гнало нас? Ну, раньше молодость гнала, дух бродяжий, любопытство. А теперь? И молодости уж нет, да и любопытствовать не с чего: все-то мы уже видели, все-то изведали. Равнодушными людьми брели мы с тобой, Степан, по этой земле, равнодушные и к тому, что делали, и к тому, что видели, да и к тому, что станет с нами.
«Пошли, что ли!» — только и слышалось над нами, как свист кнута.
Вот так гонит и метет по земле сухие осенние листья. Метет потому, что оторвались они от ветвей да на дорогу упали.
Не было у нас с тобой, Степан, ни ветвей родных, ни дома, ни крыши. О каждом человеке можно сказать, чей он, какого роду. Вот запальщик Коробов из моей бригады. О нем говорят с почтением: ленинградский, кадровый. Про Кузьму Буторова: мезенский плотник, мезенцы всем плотникам плотники. Про Архипку Колесо и то говорят люди: шенкурский — оттого и жаден, шенкурята все жадные.
А мы с тобой, Степан, какие? От каких ветвей?
Еще о людях говорят так: «Он с Магнитной стройки каменщик» или «Он Амуро-Байкальскую строил, ударник». Отчего про нас с тобой не говорят так? А ведь и мы на Амуро-Байкальской толкались, и на Сахалине околачивались, и по Якутии лазили… Везде мы с тобой побывали, Степан, да только нигде к ветвям не прилепились… Только и было: «Пошли, что ли!» — и уж снова шагаем мы с тобой по шпалам да по дорогам.
Теперь припоминаю я: давно уж меня это мучило. Тоску эту давно я почуял в себе, только назвать ее не мог, имени-отчества ее не знал. Теперь знаю: то, брат, тоска по дому.
И не то что хочу я свой домик обрести, семью там, детишек… Нет, куда уж мне, бродяге… Хочу я хоть про что-нибудь на свете сказать с полным моим правом (и чтоб люди не высмеяли): «Мой! Мой порт! Моя дорога!»