Азиатская книга - Александр Михайлович Стесин
Кое-где из замшелой почвы, точно огромные подосиновики, растут каменные божки в вязаных красных шапочках. Это статуэтки Дзидзо, покровителя детей и путников. Их можно увидеть по всей Японии — там, где недавно произошло ДТП или умер ребенок. Если смерть пришла внезапно, у души не было времени подготовиться к переходу. В таких случаях нужен Дзидзо-проводник, японский собрат Гермеса. Красная шапочка символизирует огонь, сиречь очищение. После того как Дзидзо выполнит свою функцию, статуэтку в вязаной шапочке отправят в кладбищенский лес «на ПМЖ».
«Учитель, а что говорит дзен насчет самоубийства?» Есть такая байка, будто у эскимосов имеется больше тридцати слов для понятия «снег». Кажется, в японском языке существует столько же слов для различных видов ритуального самоубийства. Самоубийство вассала после смерти сюзерена в феодальной Японии называлось «дзюнси» («самоубийство верных»). Не путать с «синдзю» («самоубийство влюбленных»), о котором писал Шекспир кукольного театра Тикамацу Мондзаэмон. Самоубийство родителей с детьми — это «ояко-синдзю». Есть самоубийство по сговору («дзёси»), самоубийство по убеждению («канси»), самоубийство из‐за вины («инсэки-дзисацу»). Помнится, профессор Белкис, который вел у нас в институте обязательный курс под названием «Цивилизации мира», любил повторять общеизвестную сентенцию: «Европейская культура строится на чувстве вины, а азиатская — на чувстве стыда». Звучит убедительно, но, если вдуматься, ничего не понятно. Разве может быть чувство вины без стыда и наоборот? И можно ли говорить, что одна культура строится на чувстве вины, а другая — на стремлении смыть позор? Нет, не позор, а именно чувство вины. Оно не знает культурных границ — вспомнить хотя бы «Сердце» Нацумэ Сосэки, одно из лучших произведений японской литературы. Там как раз об этом.
Вина — это то, что передается от умершего живому, передается по наследству. Она всплывает в самые неожиданные моменты. Пару дней назад в Киото мы сидели в кафе, и я смотрел на пожилую пару за соседним столиком. Они сосредоточенно жевали темпуру с лапшой; время от времени женщина молча подкладывала мужу лакомый кусочек из своей тарелки. Я вспомнил, что моя бабушка делала то же самое. Как они с дедушкой молча ужинали вместе и она глядела на него с какой-то трагической преданностью, и этот ее взгляд приводил меня в ярость… Весной 89‐го года дедушка покончил с собой, решив, что у него рак кишечника («Боялся стать обузой», — говорили у нас в семье). При вскрытии никакой опухоли не нашли. Бабушка последовала за ним несколькими годами позже. Тринадцатилетний сопляк, я ничего не подозревал и ушел гулять с дружками, нагрубив ей за то, что она пыталась удержать меня дома. Моя грубость была последним, что она услышала в этой жизни. Как я узнал много позже, бабушку преследовала мысль о том, что она, будучи врачом, не смогла уберечь дедушку. Она была педиатром, откуда же ей было знать о раке кишечника? Да и вряд ли он делился с ней своими опасениями. Но чувство вины неумолимей любого наставника с палкой; оно — в крови. Четверть века спустя бабушка все еще навещает меня во сне. Раньше эти сны всегда разворачивались одинаково. Я просил ее не уходить, плакал, что больше не буду. Но в последнее время все изменилось: в «бабушкиных снах» я внезапно перестал быть ребенком. Теперь я вижу себя в них тем, кто я есть на самом деле. Человеком под сорок. Бабушка тоже видит меня таким, и наши разговоры как-то разнообразней. Иногда бывает даже смешно. «Знаешь, — делюсь я последними впечатлениями, — ведь это только у евреев самоубийство — грех, а у японцев оно в порядке вещей». «Ну что ж, — говорит она, — значит, мы с твоим дедушкой — японцы».
«Ладно, на сегодня хватит, — закончил свою кладбищенскую лекцию Нобу. — Сходите в баню и ложитесь спать. Завтра ранний подъем. Напоследок скажу вот что: если хочешь очистить сознание, начни с уборки комнаты». Золотые слова.
* * *
Все, что ты видишь, — коан, растиражированный теми, кто был здесь до тебя. И где косолапый черт Касиваги, чтобы вложить новый смысл в затертую головоломку про котенка, зарезанного монахом, или про природу Будды у собаки?[59] Ты уже читал комментарии и аннотации, стало быть, ни на какое сатори надеяться не приходится. Единственное озарение — это собственно огонь. Его разжигают прямо в храме, вернее в пристройке к храму, под аккомпанемент барабанов и колокольчиков. Вчера вечером каждому из новоприбывших выдали по фломастеру и дощечке, на которой надо было записать свои сокровенные желания. Затем дощечки требовалось сдать в канцелярию. И вот дежурный монах достает их из холщового мешка, и они идут на растопку. Утренний ритуал сожжения. Теперь мое дело — наблюдать, как огонь пожирает все, что я там понаписал. Оттого, что мои желания горят вместе со всеми остальными, как-то легче. Хотя просовывать записку в расщелину между камнями Стены Плача все же было приятнее. Но тут другое. Горение слов. В этом есть что-то важное: урок бумагомарателю. Ведь булгаковская максима ложна не потому, что «горят, еще как горят!», а потому, что сама рукопись — это огонь. Записывая в столбик или в строчку, ты не фиксируешь впечатление, а, наоборот, испепеляешь его. То же и с воспоминаниями. Образы прошлого — это спички. Ты носишь с собой коробок, стараясь как можно бережнее расходовать запас. Каждый прожитый момент вспоминается (воспламеняется) только один раз. Весь фокус в том, чтобы разжечь костер с одной спички. Если получится, дальше надо будет только подбрасывать в него слова,