Тихон Пантюшенко - Тайны древних руин
—А теперь,— сказал политрук,— возьмите свой вахтенный журнал и поищите запись о приеме этой радиограммы.
Я уже начинал понимать причину этого странного, как мне казалось вначале, происшествия, но все еще надеялся на то, что все это не более чем недоразумение. Нет, в вахтенном журнале никаких записей о приеме радиограммы с предложением перейти на новую рабочую волну не было.
—Это значит...
—Это значит,— перебил меня политрук,— что Демидченко, по-видимому, куда-то очень торопился и впопыхах забыл зарегистрировать в журнале принятую радиограмму. А потом уже не хватило духу в этом признаться. Если бы Демидченко не подтвердил факт приема радиограммы, посланной полковой радиостанцией, все это легко и быстро выяснилось бы. Началось бы повторение, дублирование до тех пор, пока не получили бы ответа. Но Демидченко подтвердил, и все успокоились. Вы же, не зная о принятой радиограмме, продолжали вести прием на старой волне и, конечно, не могли слышать позывных полковой радиостанции.
—Но неужели же старшина второй статьи знал обо всем этом и потом никому но сказал ни слова?
—Сейчас совершенно ясно, что знал и молчал. Молчит и до сих пор. Становится понятным и то, почему он так зло обрушился на вас после истории со Звягинцевым.
Вот оно, значит, в чем дело. Теперь я понял, что Демидченко просто трус. И, как всякий трус, готов на любую подлость. Трусость и подлость — неразлучные сестры. Одна следует за другой, как тень. Все начинается с малого. Боязнь осуждения и наказания за ошибку заставляет труса изворачиваться, лгать. Вовремя неисправленная ошибка может повлечь за собою серьезные последствия, а значит, и угрозу строгого наказания. И если случай дает трусу право выбора — взять вину на себя или переложить ее на плечи другого человека, он, не колеблясь, совершает подлость. Так в сущности произошло и в истории с радиограммой. Демидченко впопыхах забыл зарегистрировать ее в вахтенном журнале. А потом у него не хватило духу признаться в этом. Обстоятельства сложились так, что Демидченко ни в чем даже не заподозрили. Вина же за все случившееся легла только на меня. И, казалось бы, делу конец. Но Демидченко чувствовал, что когда-нибудь все это может всплыть на поверхность. И для него будет лучше, если нас разъединят. Тогда ни ему до меня, ни мне до него не будет никакого дела. Поэтому-то он в самом начале так настойчиво добивался, чтобы в его отделение меня не зачисляли. А когда это ему не удалось, начал провоцировать меня на необдуманные действия. Цель одна: опорочить, а потом отправить меня в штаб дивизиона. На пост присылают замену, и Демидченко, таким образом, раз и навсегда расходится со мною.
—А ведь когда-то даже в товарищи напрашивался.
—Я надеюсь, вы понимаете, что было бы преждевременно говорить об этом своим товарищам, а тем более самому Демидченко. Всякие разговоры о поступке командира поста неизбежно сказались бы на моральном состоянии личного состава отделения, отразились бы на боевой подготовке воинов. Поэтому о нашей беседе вы не говорите никому. Мы сами примем соответствующие меры. Кстати, вы ознакомились с приказом командира дивизиона о вынесении вам благодарности за ценную инициативу по укреплению позиции вашего поста?
—Нет.
—Я так и знал. Демидченко скрыл от вас этот приказ.
—Товарищ политрук, если и выносить кому-либо благодарность за это дело, то в первую очередь краснофлотцам Тапчуку и Сугако.
—Мы не останемся в долгу и перед этими воинами. Но первая инициатива принадлежит вам? Или комсорг Лученок, направивший рапорт с ходатайством о вынесении вам благодарности, неправильно информировал командование?
—Да нет, вроде бы правильно. Только решали мы вместе.
—Ну а теперь, я думаю, это не будет для вас большим секретом, мы обратимся к командованию с ходатайством о присвоении вам воинского звания, которым вас обошли в свое время из-за этой неприглядной истории.
—Спасибо, товарищ политрук. Я постараюсь оправдать ваше доверие.
—Благодарить меня пока еще рано. Постарайтесь не давать Демидченко поводов для придирок.
—Да...
—Знаю, знаю, что стали благоразумнее. И все-таки. Желаю вам успехов.
В радиорубке штаба дивизиона, куда я зашел перед своим отъездом в Балаклаву, все было по-прежнему. Олег Веденеев, по-видимому, готовился заступать на вахту. Увидев меня, он посмотрел на часы и сказал дежурившему радисту:
—Хотел сменить тебя раньше, да, видишь, приехал мой дружок. Пошли, Коля,— и он повел меня в свою казарму.
По дороге Олег рассказал мне, что к ним приходил в радиорубку политрук и взял с собою вахтенный журнал. «Командир взвода волнуется, да и мы тоже. Вроде ничего такого не было. Ну а там, поди знай, что могло случиться. Поговаривают, неспокойно у нас на границах. Того и гляди, может случиться какая-нибудь заваруха. Недавно запеленговали чужую рацию. И где бы, ты думал, она оказалась? Почти рядом с вашим постом. Такие, брат, дела».
Я вспомнил напуганного Лученка, когда он услышал немецкую речь в эфире. Черт его знает, может, это она и была. А мы решили, что рация работала в нейтральных водах.
—Может, все это нервы?— спросил Олег. Я понял, что этот вопрос был задан не столько для меня, сколько для того, чтобы успокоить самого себя.— К лешему их. Пошли к ребятам.
Около казармы под акациями собралась толпа краснофлотцев из персонала обслуживания штаба дивизиона. Кто-то читал письмо, и это чтение буквально через каждые полминуты прерывалось взрывами общего смеха.
— «По вашему почерку нетрудно определить,— читал Ваня Брендев, балагур и весельчак,— что вы человек общительный и любите поговорить не только в свободное время, но и в строю, за что боцман поощряет вас одним, а то и двумя нарядами вне очереди».
—Да, паря,— прервал Брендева Олег,— быстрее поднимай якорь и отдавай концы. С этой девчонкой к теще на блины не попадешь.
—Так это ж еще не все. Слушай, что она дальше пишет: «Кроме того, я очень ревнива. И если бы узнала, что вы ушли в далекое плавание и в каком-нибудь Сан-Пабло пытались ухаживать за молодой креолкой, я бы так разошлась, что меня не успокоил бы ни ваш грозный боцман, ни даже сам командующий Черноморским флотом».
—Ну дает!
—Откуда ты ее знаешь?— спросил Олег.
Да не знаю я ее совсем. Маманя прислала мне посылку. Ну и завернула там кое-что в газету. А в ней фото физкультурниц-студенток из Минска. Вот я и решил познакомиться. Ну и... познакомился.
—Ну, Коля, мне пора на вахту. Пошли, проведу немного, если хочешь.
Мы ушли, а в толпе ребят еще долго слышался смех, прерываемый репликами острословов.
Возвращался я в Балаклаву на попутной грузовой автомашине. Сегодня по-настоящему жарко. От земли поднимался вверх нагретый воздух, и от этого горизонт переливался, теряя свои строгие очертания. Мне казалось, что в кузове автомобиля не будет так жарко. Но потоки воздуха были так накалены каменистой почвой, что ощущение жары оставалось даже при сравнительно большой скорости машины. Казалось, что там, на турецком берегу, были установлены исполинские вагранки, из которых непрерывно подавался сюда нагретый воздух. Сейчас бы махнуть с Маринкой куда-нибудь на прибережный островок. Ну хотя бы на ту скалу, которую она показывала мне в ту лунную ночь. Она рассказывала бы мне о Менатре, а я бы смотрел в ее глаза и слушал. Рядом ласково плещется море и слышится голос Маринки. Солнце, бескрайнее море и Маринка. Как же я люблю ее. Я почти физически ощущаю тоску от сознания того, что произошло что-то непоправимое. Если бы она была совсем равнодушной ко мне, то, наверное, не сказала бы тогда: «Я еще не знаю». Да и не согласилась бы бежать со мною от своих подруг. Сейчас остановлюсь возле дома Хрусталевых, зайду к ним и скажу: «Маринка, я больше так не могу. Если мне не на что надеяться, то так и скажи». Что я мелю? Да разве ж она не сказала? Да еще как: «Я презираю предателей». Метрах в пятидесяти от дома Хрусталевых я забарабанил руками по крыше водительской кабины, давая знать шоферу, что мой маршрут подошел к концу. Зайти к Маринке? Нет, нельзя. Этим я унизил бы не только себя, но и ее.