Александр Генис - Космополит. Географические фантазии
Весна с ее утопическими атрибутами — цветущим лавром, олеандром и невыгоревшей травой — благоприятная пора для классического пейзажа. От романтического его отличает ощущение первобытной свежести. Это — всегда пастораль, хотя бы потому, что этот мир еще не успели толком застроить.
Романтические руины вторичны и заносчивы. Упиваясь историей, они утрируют и фальсифицируют ее, выдавая за развалины то, что никогда не было целым. Греческие руины оставляют впечатление прерванной, брошенной на полуслове истории, которую мы, признавая своею, не можем понять, как дальних, уже безыменных предков.
Компенсируя сомнения, мы приспосабливаем эллинское прошлое к своему настоящему с современным размахом. Для этого надо закрыть глаза на пешеходную дистанцию греческой цивилизации. Крит с его кривыми дорогами, глухими селами и скромными — на одного! — храмами позволяет вернуться к исходному масштабу.
Эллада цвела в виду деревни, среди коз и пастухов. Поэтому все боги тут были местными. Завоеванным ставили статуи во втором ряду. Важным поклонялись стоя, подземным — топая ногой. Когда богов не хватало, их не возбранялось плодить — для частного пользования, по индивидуальному заказу, с персональным обрядом.
Мы, впрочем, поступаем так же, когда малодушно следуем самодельным ритуалам, якобы спасающим от безразличного к нам мира. Другое дело, что своих богов признать труднее, чем общих. Для этого нужна история — и подходящий, похожий на Европу, ландшафт: максимум разнообразия на минимуме пространства. На Крите каждую скалу, ручей и оливу отличает столь яркая индивидуальность, что невольно вспоминаешь о демократии, наделяющей личностью и правом голоса, хотя бы внутреннего.
«Здешние крестьяне, — пишет автор „Грека Зорбы“ Казандзакис, — считают людьми и животных и растения. Первые потеряли речь, вторые — память».
Каков пейзаж, таковы и боги. В монотонной пустыне они сливаются в одного, невообразимого. Но в скалистом краю все разные, а значит — не всемогущие: специализация выдает слабость.
Теология неполноценных богов только нам кажется странной. Тунгусы, например, не без презрения поклонялись богу-неудачнику, сотворившему до смешного плохой мир, самой идиотской шуткой которого была зима. Если не мудрость, то удобство такой религии очевидно. Чем меньше власть богов, тем легче в них поверить, то есть справиться с теодицеей: с ущербного бога и взять нечего.
Олимпийцы могли делать что хотели, но только на отведенной им территории, которая была куда меньше, чем казалось, потому что они не могли отменить судьбу — ни свою, ни чужую.
Их слабость — наше везение. Ведь всемогущество богов сделало бы невозможным эпос. Это как в кино: когда все можно, ничего не интересно. Но греческие боги были умнее Голливуда. Они могли не всё. В их ведении был сюжет, но не фабула. Управляя человеческой жизнью, боги, в сущности, отвечали лишь за приключения. Они умели разнообразить и усложнять человеческую жизнь, чертя извилистую, как в «Одиссее», траекторию, неотвратимо ведущую персонажа к смерти. Ее отменить и боги почти никогда не смели. Поэтому в греческих храмах считалось нечестивым то, что отделяло смертных от бессмертных: дряхлые мужи и беременные жены.
Живя в густом богословском тумане, древний грек не отличался от других первобытных людей, но только его мифология стала нашей. Если чужая вера для нас — этнография, то греческая — своя. Назвав любовь Афродитой, а мудрость Афиной, мы не просто разжились дополнительным набором синонимов, но и сроднились с олимпийцами, впустив в себя архаическое сознание их адептов. От греков нам достался кентавр с христианской головой и языческим крупом. Умом мы понимаем, что настоящий Бог, всемогущий, как рок, прогресс или жизнь, может быть только один, но нутром мы чуем, сколько у Него заместителей.
Если политеизм, смиренный судьбой, неодолимой для богов и людей, не бывает тотальным, то монотеизм и подавно. Это позволяет представить историю борьбой за процентную норму фатализма. Она отражает колебания между абсолютной мощью Провидения и той высшей силой, что доступна подкупу.
Евреи поделились с нами Богом, греки — богами, и мы только делаем вид, что сделали окончательный выбор. На самом деле война продолжается. Ее ведет отказавшееся от ответственности смирение с пестрым многобожьем. Обычно, не в силах сдаться без боя, мы торгуемся с небом, предлагая ему дань в виде кровавых жертв, нравственной аскезы, изящных искусств, даже — физических упражнений.
Олимпийская религия, древнейшая из всех, что живы сегодня, видела в состязании своеобразную взятку, перед которой не могли устоять боги. Как гламурные журналы, они предпочитали иметь дело с лучшими образцами всякой породы.
Пластическое совершенство средиземноморского, взращенного на агоне мира мешает нам примириться с его жестокостью. (Примириться с безудержным насилием мне проще не в кино, как другим, а глядя на нашего красивого кота, готового убить все, что меньше его, лишь потому, что он может это сделать.)
Между тем даже искусство греков требовало страшных жертв, в том числе и на конкурсе песни. Однажды, в финале, победившие сирен музы оторвали им крылья и швырнули проигравших в море, где те обратились в безжизненные острова. На самом большом устроили лепрозорий.
Пока Крит принадлежал туркам, критяне никогда не брили бороды и не смеялись. Дети, перебегая турецкую часть деревни, задерживали дыхание, чтобы не пользоваться воздухом, бывшим в употреблении мусульман. Турки отвечали островитянам взаимностью и иногда вырывали критянкам груди.
Память о прошлом лучше всего хранят горы — у них свои нравы. Как-то, зайдя в мясную лавку, я заинтересовался вырезкой из порыжевшей от дряхлости газеты. На снимке бравые полицейские в мундирах, напоминающих фильмы Чаплина, держали за волосы отрубленные головы с густыми усами. В греческом тексте я смог разобрать только часто повторяющееся слово «клефтос» — «разбойники». Одобрив мой интерес, мясник с такими же, как на снимке, усами, дал понять, что вырезка имеет отношение к его родственникам.
— «Казаки» или «разбойники»? — уточнил я с помощью жестов.
— И те, и другие, — хвастливо объяснил мне на пальцах гордый грек.
На Крите до сих пор ценят тех, кто не доверяет месть властям. Последняя из крупных вендетт началась четверть века назад, унесла полдеревни и до сих пор не кончилась, ибо в непроходимых ущельях Белых гор сидит человек с ружьем, пообещавший сдаться властям лишь тогда, когда доведет дело до конца. Недобитого кровника мне показали на берегу. Статный красавец с трагическими, обведенными черным, как на фаюмских портретах, глазами, он держит рыбный ресторан и никогда не решается подниматься в горы.