Обыкновенная Арктика - Горбатов Борис Леонтьевич
— Я уж думал об этом, Николай Васильевич. — Я в тресте об этом хочу поговорить.
— Поговорите! Я уж не раз говорил. И о Карпухине говорил. Да зашикали на меня. Как же! Ведь, — он зло усмехнулся, — ведь этот Карпухин два года назад был знаменитой личностью здесь. Не поверите? Старый мудрый полярник. Достопримечательность! Какой-то заезжий журналист о нем рассказ тиснул со всеми онерами… Тут и легенды Дальнего Севера, и безмолвие тундры, и ужасы — колорит! Что из того, что Карпухин ни разу пушного плана не выполнил? Зато — колорит! Верно, он умеет поговорить. Это он теперь съежился немного. Чует новое, хоть и не знает всего. — Он помолчал и снова напустился на меня, словно я был виноват во всем. — А трест? Спецов моих посмотрите в тресте! Вот этот — «Железная нога», как его здесь все величают. А я уверен: он проходимец. И тоже с политической гнильцой. А ведь «авторитет». Ничему не учился, ничего толком не знает, в прошлом году всю пушнину сгноил в пути. Зато — колорит! «Железная нога»! В снежной яме ночевал! Сырое мясо ест! Эка мудрость.
Я засмеялся.
— Нет, нет, не смейтесь, — подхватил начальник. — У меня это наболевшее. Я ведь Арктику люблю. И не первый день тут. И думаю, что понимаю Арктику. Я — что? Я не «Железная нога», сырого мяса не ем и ежедневно бреюсь. И даже бритвы с собой привез. Мне сказала партия: строить порты в Арктике. Я строю. За планы отвечаю, за точность чертежей, за сроки, за каждую копейку. Нам колоритом заниматься некогда!
Я вышел на крыльцо покурить трубку. Пурги уже не было. Она пронеслась над островом, нашумела, перекорежила снег в бухте и умчалась так же неожиданно, как и пришла. Повсюду остались ее следы: там сугробы намела, там выстрогала в снегу новые причудливые заструги, словно прошлась рубанком по снежному насту и, не доделав, бросила, умчалась: там провода порвала, истрепала флажок над рацией, повалила столбы. Я заметил метеоролога у своих будок, — он сметал с них снег.
Как всегда после бури, во всем сейчас было какое-то особенное умиротворение. Все казалось ясным, кротким, сияющим. Нестерпимо блестел снег, всеми кристаллами отражая солнце. Сиреневые и кремовые тени лежали на скалах, в выемках. Снег в бухте казался розовым. Стоял чудесный апрельский день — лучшее время в Арктике, — звонкий, ясный, морозный.
Возле катуха я заметил группу людей. Один из них азартно размахивал руками. Я узнал в нем Карпухина. Впрочем, я и ожидал увидеть здесь Карпухина: северного человека влечет к собакам так же, как крестьян к «худобе», как механика к гаражу. Я подошел.
Каюр, Дмитрий Павлович, молчаливый, работящий человек, возился над собачьими будками. Карпухин, видно, поучал его чему-то. Семка равнодушно стоял в стороне.
— Ты меня, брат, слушай! — кричал Карпухин. — Я, брат, все это насквозь… Я, брат, по этому делу профессор… Ветеринары у меня учились. — Он заметил мое появление и стал еще красноречивее, — Ты слушай меня!
— Слушай, паренек! — кричал он седому каюру и искоса поглядывал на меня. — Ведь вы тут толком ничего не знаете. Вас учить, учить надо! Северу не шохали. А я, брат, собаку съел… Собака! Собаку понимать надо! Это тебе, паренек, не лошадь, не корова, не овца.
Но каюр продолжал молча и невозмутимо орудовать топором. Это молчание обижало Карпухина больше, чем если бы каюр спорил и ругался. Он и хотел, чтобы каюр спорил, возражал, а то что же: молчит и по-своему делает, словно не человек с ним толкует, а так — муха жужжит, комар. И не отмахнется даже.
— Вот! Видали его? — обиженно обратился ко мне Карпухин. — Я что? Я и помолчать могу. Тоже язык не казенный. Мне за это не платят. А я добра вам хочу! — воскликнул он с азартом. — Я доброму учу. Корма! Рази же ты понимаешь, беспонятный человек, — обратился он опять к каюру, — какие корма собаке нужны? Или опять же, изволите видеть, собачошкам дачки строит. Ведь это рассказать в тундре — людям на смех! Собачошкам дачки!
Я расхохотался. Действительно, каюр ладил к весне «дачи» собакам. Это были аккуратные, теплые и даже кокетливые одиночные конуры. Весною молодые собаки из катуха перебирались в «дачи». Пятьдесят новеньких будок образовывали две улицы. Настилался даже деревянный тротуар. Перед каждой будкой стояла миска с кормом. Получался веселый, оживленный собачий поселок как раз на крутом берегу над бухтой.
— Собачошкам — дачки? — возмущался Карпухин. — Разве собачошкам конура нужна? Ездовая собака должна на морозе спать. Злей будет. И то разнежили своих собак-то. Да они — купчихи, а не собаки. Что собаке нужно? Кусок юколы да палка, — закричал он. — Бью своих собак, и жестоко бью, и в кровь их бью, так что на них глянуть страшно. Зато везут и взгляда моего боятся. Ездовая собака должна быть битой, тощей и злой, озлобленной и голодной, так, чтоб зубами ляскала. Вот как!
— А человек? — спросил я.
— Что-с? — не понял он.
— А человек, спрашиваю, — северный человек, он что — тоже должен быть голодный, озлобленный и битый?
Он бросил на меня косой взгляд.
— Человек — другое дело, — уклончиво ответил он, — Человек — хозяин. Владыка. Царь природы. Однако и ему… не вредно быть битым…
— А вы — битый? — не удержался я.
Он ничего не ответил и, казалось, внимательно следил за работой каюра.
Я постоял немного и пошел обратно к дому. Карпухин скоро догнал меня.
— Хотел побеспокоить вас… Простите, величать не знаю как?
— Сергей Николаевич.
— Очень приятно! А что, осведомиться хочу, служите или так… Севером любопытны?
— Нет, служу. А что?
— Нет, ничего! Извиняйте. А то есть, которые Севером любопытствуют. И все ко мне: расскажи да расскажи, старичок. Конечно, отчего же не рассказать? Я рассказать охочий. — Он помолчал немного. — А позвольте, должность у вас какая?
Мы подошли к крыльцу и остановились.
— Инструктор Таймыртреста, — ответил я.
— Инструктор? — Он соображал что-то и, очевидно, убедившись, что инструктор это хоть и не начальник, но все же «лицо», приятно улыбнулся мне.
— Значит, служите, — протянул он удовлетворенно. — Это ничего. Это что ж… — пробормотал он. — Служба — это ничего… А что, хотел я у вас спросить, — вдруг изменив тон, обратился он ко мне, и его глаза блеснули насмешливо и остро, — что, большое вам жалованье положено? Это я к тому спрашиваю, что ба-а-альшие деньги должны платить тем, кто на этакую жизнь идет.
— Отчего же? Жизнь подходящая.
— Это здесь-то? — засмеялся он недоверчиво, и я вспомнил, как бормотал он у клетки канарейки: «А ты сдохнешь, сдохнешь, сдохнешь».
— Ведь вы живете, — усмехнулся я. — Отчего ж нам не жить?
— Я? Ишь ты! Я! Я — другое дело. Я и промороженный насквозь и проспиртованный. И битый я, и катаный, и черт меня не берет. Я и помирал, да не помер, и тонул, да не утонул, и зверь меня ел, да недоел, и пуля брала, да не взяла. Я — тертый.
Он поблескивал глазами алкоголика и тряс бородкой.
— Я? Я на Севере, товарищ мой дорогой, — продолжал он хвастаться, — сотни лет; я тут, как вот та скала, уж и лишаями покрылся. Я и на Ямале был, и на Таймыре, и к якутам хаживал, и с одулами рыбу ловил, и у долган в церкви молебствие слушал, и у чукчей за Андырь-горой чай чаевничал. Я? Ишь ты! Я — северный человек.
— Ну, и мы северными людьми станем, — засмеялся я.
— Вы? — насмешливо протянул он и покачал головой. — Вы? Ни в жизнь! Где уж вам-то! Цветочки — это точно, это вы с собой сюда привезете. И канарейку. А канарейка сдохнет. Сдохнет! — закричал он. — И вы или сдохнете, или сбежите. Только думаю, скорей всего сбежите. И мудро сделаете!
Он посмотрел на меня темным, мутным взглядом и прошептал, придвинувшись:
— Бегите отсель, молодой человек, пока не поздно, — в его голосе звучала глухая угроза. — Это я вам говорю. Гиблое место здесь. Бегите! Спасайтесь!
Зачем он пугал меня? Какую цель преследовал? Неужто в самом деле надеялся, что испугаюсь я его карканья и брошу все и побегу стремглав обратно, на юг?
И тогда блеснула во мне озорная, насмешливая мысль: «Ага! Ты хочешь запугать меня? Ну, ну! А что, если я тебя, Карпухин, испугаю? А?»