Максимилиан Кравков - Зашифрованный план (Повести, рассказы)
Букин по-старчески ослабел, занемог, ушел домой. Все ключи и бумаги после Сережи у Жабрина. Мне противно с ним говорить, и он боится меня, поторопился уйти. Днем в моей кочегарке особенно уныло. И сыро, и холодно. Я не могу сидеть и ждать. Ведь ждать я должен самого отвратительного. Конечно, и я и Букин вряд ли рискуем чем-нибудь серьезным. Но о Сереже и думать ужасно… Все внутри меня требует действия, не мирится с пассивным и нестерпимым ожиданием. Но что делать? Идти? Куда и к кому? А главное — с чем? Все, что можно было сказать, я сказал. И чувствовал, что это лишь детский лепет и что обвинители наши, по совести, правы и разуверить их ничем, кроме фактов, нельзя. Но откуда я возьму эти факты, от которых зависит, может быть, жизнь Сергея? Единственное место, где могут они отыскаться — это там, в музее.
Дверь в сторожку мою распахнулась. Вошел Захарыч. Ушастая шапка, куст бороды и негнущиеся в рукавицах руки — как ласты у моржа.
— Здорово, сынок!
— Здравствуй, отец!..
Хлопнул рукавицами.
— Курить есть? Смерз я на посту, и курево вышло…
Подал ему кисет:
— Садись.
Долго скручивает, молчит. Обсосал цигарку, выбил кресалом огонь. Задымил.
— Как живешь-то?..
— По-всякому, отец…
— Слыхал, парень, слыхал. Таскали тебя? Ничего, от сумы да от тюрьмы не уйдешь… А художник ваш там остался?
— Да.
— Доходился, видно, по ночам…
— Как по ночам?
— А ты не примечал так, ничо?
— Нет. Ничего.
— Да ночами-то зачем он в музей ходил? Э-эх ты, Алексей божий, обшитый кожей! Паришься тут у котла да не знаешь…
— Да в чем дело, Захарыч?
— Ты… погоди! Не торопись. Расскажу тебе с глазу на глаз. Мне, паря, с трону мово на улице все видать. А меня в тени под воротами не видно… Когда же это? Третьеводни, что ли, караулю я, слышу — скрип-скрип — идет по вашей стороне ктой-то. Сидеть скушно — я глянул. Быдто, как в чуйке идет, с саквояжем. Дело ночное — один я на улице. Подошел к вашей парадней, слышу — штору поднял, ключ щелкнул — значит, дверь отпер. И штору за собой опустил. Я так и мыслил — из ваших кто-нибудь. Кто чужой так — нахалом пойдет? Гром ведь от шторы — да и не первый раз…
Я был потрясен этим сообщением, но боялся показать и виду, опасаясь, что старик встревожится и замолчит.
— Значит, не первый раз приходил?
— Раза три я его видал…
— Ну, а лицо? — попробовал я.
— Смеешься, парень! Ночью тебе с другой стороны лицо разобрать… Росту как бы среднего. Ну, заболтался я, однако. Ты… гляди, никому не рассказывай! А то и тебе и мне… Наш ведь брат всегда на затычки… Прощай!
Это было открытие! Штора на улице, действительно, была без замка. А стеклянная дверь отпиралась обычным ключом. Рост средний… Но кто? И Сергей и Жабрин, наконец я сам, были среднего роста. Напряженно старался я сделать какой-нибудь вывод, и случайно взгляд мой упал на старинный пистолет, который я взял для чистки к себе. Это допотопное оружие внушило мне авантюристическую идею — идти и ночью продежурить в музее. Не явится ли таинственный убийца статуй, хоть и страшно это прибавлять, а скажу: и убийца Сережи…
Я взял пистолет. Он был тяжелый, с гнутой ручкой, окованной медью, с кремневым замком, приделанным сбоку. В губах курка зажат кремень. С трудом я взвел курок, нажал на спуск. Щелкнул резко, и струйки искр брызнули на полку… Это убедило меня в серьезности оружия и одновременно и затее моей как бы придало веса. Теперь — зарядить… Действующего оружия у нас не было никакого и достать его было негде. Я вспомнил, что у меня в куче всякого хлама валялся патрон от охотничьего ружья. Я нашел его — оказался он заряженным. Расковырял и достал порох. Всыпал в широкое дуло пистолета и забил старательно войлоком. Теперь — пулю. Это было легко. От старой водопроводной трубы я отрубил кусок свинца и молотком придал ему грубо-шарообразную форму по калибру пистолета. Туго вошла моя пуля, но когда вошла, то я сразу полюбил пистолет. Это была моя бесспорная выручка, — мало ли на какие жизненные случайности! Оружие всегда придавало мне особенное спокойствие.
Уже день, как я не видел Букина, уже день, как заперт наглухо музей, уже второй день я не вижу Инны и мучаюсь за нее и Сережу. Если она не придет сегодня до вечера, я сам отправлюсь разыскивать ее. Теперь окончательный вопрос — как попаду я в музей на свое ночное дежурство? Можно попасть. Правда, ключи от входа у Жабрина, но у меня остался ключ от железной шторы, вечно спущенной на окно, выходящее на двор — против моей кочегарки. Форточка в этом окне не запиралась, а само окно замыкалось только верхним шпингалетом. Значит — путь мне открыт. Только томительно в бездействии ждать сумерек.
О целесообразности самого предприятия я и не думал. Чего там! Какой-нибудь один процент на успех… да будет ли и тот? А, может быть, меня еще до темноты придут и арестуют, как соучастника. И это вполне могло случиться. Понятно, в таком положении я был согласен на какое угодно безумство, лишь бы уйти от самого себя. Медленно, медленно двигалось время. Еще три дня тому назад в эти часы мы весело и вдохновенно работали в музее. А теперь словно нерв жизни порвался, и я не знаю, куда девать себя. Так действует, должно быть, насильственный отрыв от привычной работы.
Я спрятал свой пистолет и лег на койку. Мне почти не хотелось есть, а в столовку я решил не идти: боялся пропустить Инну. И кончил тем, что заснул в дремоте сумерек. Проснулся я от яркого света лампочек — значит, станция дала уже ток, значит, было не менее 9 часов вечера.
Я вышел во двор. Ночное морозное небо и с улицы свет фонарей. Но шум городской замолк. Было, стало быть, поздно. Я решил пойти к воротам, — не пора ли их запирать. Но навстречу мне из-за угла вышла темная, торопливая фигурка. Это Инна! С радостью я выступил из тени ей навстречу. Она метнулась испуганно, узнала, сжала мою руку.
— Идемте к вам!
Я почувствовал недоброе. Во всем — в молчаливости ее, необычной, нервной спешке. При свете я увидел похудевшее, осунувшееся лицо — трагические складки изогнули углы ее губ. Она молча села и взглянула на меня. Больше мне ничего не надо было говорить. Не знал только- произошло ли уже то ужасное или еще нет.
— Нет еще, Морозка… нет, — думая совсем о другом, находясь совсем не здесь, как-то машинально ответила она на незаданный вопрос — Но худо, милый… ох, как худо! — снова вырвалась она из молчания, и в глазах, как в открытые окна, засветилась вся мука, вся тоска беспомощности перед нависшим ударом. Что мог я сделать для этой хрупкой девушки, пришедшей ко мне, как доплетается смертельно раненный до перевязочного пункта?.. И раненые и иные страдающие люди напоминают горько обиженных детей.