Рышард Капущинский - Император
Т. Л.: В период этого голодания и миссионерского, санитарского горлодрания, студенческого митингования, полицейского шельмования наш достойный господин отбыл с визитом в Эритрею, где его принимал внук — командующий флотом Ыскындыр Дэста. Император намеревался совершить морскую прогулку на адмиральском флагмане «Эфиопия», однако из-за неисправности двигателя плавание пришлось отложить. Но наш господин пересел на французский корабль «Проте». Назавтра, уже в порту Массауа, достопочтенный господин, которому в связи с этим событием присвоили звание полного адмирала императорского флота, произвел в офицеры семерых кадетов, укрепив тем мощь наших морских сил. Там же он назначил на высокие должности тех злополучных нотаблей с севера, которых миссионеры и санитары обвинили в спекуляции, обирании бедняков, чтобы засвидетельствовать их невиновность и пресечь сплетни и очернительство за рубежом. Как будто все двигалось, совершенствовалось и развивалось самым благоприятным образом, в высшей степени удачно и вполне лояльно, империя крепла и даже (как подчеркивал наш господин) расцветала, как вдруг приходит сообщение, что эти заморские благодетели, взявшие на себя неблагодарный труд накормить наш вечно голодный народ, взбунтовались и прекратили поставки, и все потому, что наш министр финансов, господин Йильма Дэреса, желая пополнить императорскую казну, обязал благотворителей платить за всякого рода помощь высокую таможенную пошлину. Хотите помогать, говорит министр, помогайте, но вы должны заплатить за это! А они: как это заплатить? Да, отвечает министр, таковы правила. Как же это вы собираетесь помогать таким образом, чтобы государство с этого ничего не имело? И здесь-то наша печать одновременно с министром поднимает голос, упрекая возмущенных благодетелей в том, что, прекратив помощь, они обрекли наш народ на жестокую нужду и голодную смерть, что они выступают против императора, вмешиваются в наши внутренние дела. А тем временем, дружище, разнесся слух, будто от голода умерло полмиллиона человек, что теперь наши газеты записали на позорный счет этих бесславных миссионеров и санитаров. И этот маневр, когда упомянутых альтруистов правительство наше обвинило в гибели народа от голода, господин Тесфайе Гебре-Ыгзи назвал успехом, что единодушно подхватили все наши газеты. И в самый разгар шумихи и писанины о новом успехе достопочтенный господин, покинув гостеприимный французский корабль, возвратился в столицу, приветствуемый, как всегда, смиренно и благодарно, и все же (да позволено будет мне ныне сказать) в этой покорности улавливалась уже известная неопределенность, какая-то смутная двусмысленность, некая, скажем так, пассивная непокорность, да и благодарность тоже не проявлялась уже рьяно, скорее сдержанно и безмолвно, да, конечно, благодарили, но как-то вяло и инертно, как-то неблагодарно-благодарственно! И на этот раз (а как же!), когда проезжал кортеж, люди падали ниц, но сколь непохоже это было на прежнее преклонение! Некогда, дружище, это было поклонение — падение, падение-уничижение, обращение в прах и пепел, преображение в тварь дрожащую, вся эта уличная чернь превращалась в ничто, простирала руки, молила о милосердии. А ныне? Разумеется, падали ниц, но выполнялось это как-то бесстрастно, сонно, как бы подневольно, по привычке, ради святого спокойствия, медленно, лениво, с явным отрицанием. Да, именно так, падали ниц, не одобряя, сомневаясь, своевольничая, мне казалось, что падали, а в глубине души продолжали стоять, как бы лежали, но мысленно продолжали сидеть, словно бы сама распростертая покорность, но в душе упорство. Однако никто из свиты этого не замечал, а если бы даже и заметил некоторую леность и вялость подданных, тоже никому не стал бы об этом говорить: любое высказывание сомнительных мыслей воспринималось во дворце с неудовольствием, поскольку у сановников, как правило, не хватало времени, зато, если у кого-то возникали сомнения, всем надлежало, отложив в сторону прочие дела, рассеивать возникшие опасения, чтобы окончательно их устранить, а усомнившегося укреплять духом и взбадривать. Возвратившись во дворец, достопочтенный господин выслушал донос министра торговли Кэтэмы Йифру, который обвинил министра финансов в том, что тот, установив высокие пошлины, вызвал задержку помощи голодающим. Однако наш всемогущий ни словом не попрекнул господина Йильму Дэрэса, напротив, на лице монарха можно было заметить удовлетворение, поскольку наш господин всегда с неприязнью относился к такого рода помощи, ибо любая огласка, какой это сопровождалось, все эти вздохи, покачивание головой по поводу несчастных, страдающих от голода, искажали красивую и величественную картину империи, которая все-таки шла по пути ничем не омрачаемого прогресса, догоняя и даже обгоняя других. С этого момента никакая помощь, пожертвования больше не требовались. Этим голодающим достаточно уже того, что наш милостивый господин лично придал их судьбе первостепенное значение. Одно это служило свидетельством особого рода, то была более возвышенная, а не просто высокая приверженность. Все это вселяло в сердца подданных успокоительную и ободряющую надежду, что какие бы тяжкие заботы или мучительные трудности в их жизни ни возникали, достопочтенный господин придаст им необходимую силу духа, ибо их нужды представляют для него первостепенное значение.
Д.: Последний год! Но мог ли кто-нибудь тогда предвидеть, что этот семьдесят четвертый окажется последним нашим годом? Конечно, ощущалась какая-то туманность, печальная и мутная, какая-то бессобытийность. Даже некая ущербность, да и в воздухе что-то так тягостно, так нервозно — то напряжение, то ослабление, то просветление, то потемнение, но чтобы из этого так внезапно — прямо в бездну? И все? Все пошло прахом? И вот смотрите, а дворца-то и не видать. Ищете его — и не находите. Спрашиваете — и никто вам не скажет, где он. А началось все… вот именно, дело в том, что это столько раз начиналось, но никогда не кончалось, столько было начал и никакого завершающего финала, и благодаря этим незавершавшимся началам в душе выработалась привычка, утешение, что мы всегда выпутаемся, поднимемся на ноги и сохраним что имеем, ибо мы способны выдержать самое худшее. Но с этой привычкой в итоге произошла осечка. И вот в январе упомянутого года генерал Бэллета Аббэбе, отправившись в инспекционную поездку в Огаден, остановился в Годе, в тамошних казармах. Назавтра во дворец поступает неслыханное сообщение: генерал взят под стражу солдатами, которые наставляют его есть то, чем их кормят. Еда, несомненно, такая скверная, что генерал и впрямь может разболеться и умереть. Император направляет десант — гвардейскую часть, она освобождает генерала и доставляет его в госпиталь. Теперь, мой господин, должен был бы вспыхнуть скандал, поскольку достопочтенный самодержец в часы, отведенные на рассмотрение военно-полицейских проблем, уделял все свое внимание армии и постоянно повышал ей жалованье, взвинчивая ради этого военный бюджет, и вдруг оказывается, что все прибавки господа генералы клали в карман, немало на этом наживаясь. Но император не попрекнул ни одного генерала, а солдат из Годе приказал рассредоточить, рассеять. После этого неприятного, достойного осуждения инцидента, указывающего на известную недисциплинированность армии (а у нас была самая большая армия в Черной Африке, предмет нескрываемой гордости светлейшего господина), водворилось спокойствие, но ненадолго, через месяц во дворец поступает новое и столь же невероятное сообщение! А именно: в южной провинции Сидамо, в гарнизоне Негелли, солдаты подняли мятеж и арестовали высших офицеров. Речь шла о том, что в этом тропическом селении пересохли солдатские колодцы, а офицеры запретили солдатам брать воду из своего колодца. От жажды у солдат помутилось в голове, и они подняли мятеж. Надо было бы бросить десант императорских гвардейцев и туда, чтобы они обуздали, укротили мятежников, но я напомню тебе, мой господин, что наступил этот страшный и непостижимый февраль, месяц, когда в самой столице начинают происходить самые неожиданные и грозные события, а потому все забыли о той разнузданной солдатне, которая в далеком Негелли, дорвавшись до офицерского колодца, опивается водой. Ибо пришлось приступить к подавлению бунта, вспыхнувшего в непосредственной близости от нашего дворца. И какой же странной оказалась причина внезапного, охватившего улицу возбуждения! Достаточно оказалось, что министр торговли повысил цены на бензин. В ответ таксисты сразу начали забастовку. Назавтра забастовали учителя. Одновременно на улицы выходят воспитанники технических училищ, которые нападают на городские автобусы и поджигают их, а я хочу напомнить, что автобусная компания являлась собственностью достойного господина. Полицейские пытаются ликвидировать эти эксцессы, хватают пятерых учащихся и шутки ради сталкивают с холма, открывая стрельбу по скатывающимся вниз мальчишкам; трое убиты, двое тяжело ранены, После этого события наступают судные дни, хаос, отчаяние, оскорбление власти. На демонстрацию солидарности выходят студенты, в голове у которых уже не занятия и не благочинное прилежание, а одно желание — всюду совать свой нос, занимаясь возмутительными происками. Теперь они прут прямо на дворец, поэтому полиция открывает огонь, пускает в ход дубинки, производит аресты, травит демонстрантов собаками — все напрасно, и вот, чтобы унять накал страстей, разрядить атмосферу, милосердный господин приказывает отменить повышение цен на бензин. Что толку, когда улица не желает успокоиться! Ко всему этому как гром с ясного неба поступает сообщение, что в Эритрее восстала Вторая дивизия. Восставшие захватывают Асмэру, арестовывают своего генерала, берут под стражу губернатора провинции и оглашают по радио безбожное воззвание. Мятежники требуют справедливости, повышения жалованья и похорон, какие пристали человеку. В Эритрее, мой господин, положение тяжелое, там армия ведет войну с партизанами, большие потери, поэтому издавна существовала проблема погребения: чтобы сократить большие военные расходы, право на захоронение распространяли только на офицеров, тела простых солдат оставляли на съедение гиенам и грифам, и именно это неравенство ныне явилось причиной мятежа. Назавтра к восставшим примыкает военно-морской флот, а его командующий, внук императора, бежит в Джибути. Страшно досадно, что член императорской фамилии вынужден спасать свою жизнь столь унизительным образом. Но лавина, мой господин, продолжает расти: в тот же день восстают авиационные части, самолеты летают над городом, и ходят слухи, что они сбрасывают бомбы. Назавтра восстает наша самая крупная и надежная Четвертая дивизия, которая тотчас же окружает столицу, требует повысить жалованье, отдать под суд господ министров и других сановников, тех, кто, заявляют разгневанные солдаты, погрязли в коррупции и должны быть пригвождены к позорному столбу. Так как пламя мятежа охватило Четвертую дивизию, это означает, что огонь подступил к самому дворцу и надо срочно спасаться. В эту же ночь наш добрый господин объявляет о повышении жалованья, призывает солдат вернуться в казармы, соблюдать спокойствие и кротость. Сам же, желая придать двору более внушительный вид, приказывает премьеру Аклилу[18] вместе с правительством подать в отставку, а отдать подобное распоряжение господину было нелегко, ведь Аклилу, хотя большинство его не любило и презирало, являлся любимцем и исповедником императора. Одновременно господин наш назначил премьер-министром сановника Эндалькачоу, у которого была репутация просвещенного либерала и златоуста.[19]