Игорь Фесуненко - Пост Леонардо
Услышав щелканье моего фотоаппарата, Орландо оборачивается и предлагает:
— Если не очень устал, то советую съездить с Мейрованом. Он сейчас повезет обед на плантацию.
Я хватаю второй аппарат, заряженный цветной пленкой, и бегу к «джипу», в котором стоит громадный бак с «рис-фасолью», бдительно охраняемый Бенедито Селестино, щупленьким небритым человечком, исполняющим здесь, на Посту, обязанности, как он сказал, скромно потупив глаза, «главного строителя». Повар Сабино приносит ведро воды, Мейрован ставит его рядом с баком и трогается в путь.
Мы выезжаем с территории Поста и направляемся по тропе вдоль реки. Едем лесом, потом пересекаем иссушенную солнцем поляну с громадными муравьиными башнями, снова углубляемся в темную жаркую чащу. «Джип» ныряет по буеракам. На каждом шагу приходится пригибаться, уклоняясь от веток и лиан.
— Нравится вам здесь? — спрашивает Бенедито.
— Да, конечно.
— А как вам показался Орландо?
— Один из самых интересных людей, которых я когда-либо встречал.
— Великий человек, — убежденно говорит Бенедито, покачивая головой в знак согласия с самим собой. — Именно великий. Если бы у нас, в Бразилии, таких, как он, было побольше, тогда бы мы...
Он снова кивает головой и многозначительно морщит лоб.
— Вот вы видели Кокоти, который за ним бегает, как собачка?
— Да.
— Этого Кокоти он от смерти спас: родители видели, что сын помирает, принесли к Орландо, и он три месяца выхаживал его, кормил с ложки, спать клал на свою постель. И Кокоти выжил. Видали, какой стал резвый мальчишка? А Клаудио вы знаете?
— Да, сегодня утром мы вернулись из Диауарума.
— Так Клаудио — тот вообще святой.
— Как это?
— А вот так: святой. Тоже великий человек, но совсем другой. Орландо — шумный, веселый, да? А тот, наоборот, тихий такой, книжки читает. Знаете, сколько у него книжек?
— Видел.
— То-то! Другому столько и за три жизни не прочитать. — Бенедито доверительно наклоняется ко мне и переходит па полушепот. — ...Мне даже кажется, что он немножко... того, а? Как вы считаете?
— И каком смысле «того»?
Слишком много начитался, понимаете? Это же вредно: столько читать, да? Потому он такой грустный всегда. И тихий, да?
— Да нет, я ничего такого не обнаружил.
— Вы думаете? Ну, может быть... Не знаю. А то я иногда гляжу на него, когда он к нам приезжает, и думаю: отчего же это он такой грустный, да?
— А сами вы давно здесь?
— Здесь, на Посту, пять лет, а вообще в сельве — двадцать два.
— Ого! — уважительно удивляюсь я. — И не надоело?
— А почему должно надоесть? Жизнь здесь нормальная. Работы хватает. Я, вы знаете, работу люблю, строить люблю. Где только я не строил: и в Шавантине, и в Кашимбо, и в Арагарсасе, и в Жакареаканге. Тут вокруг, в сельве, все моими руками построено, да? Не вспомнить всего, что строил!
— А как вы попали в сельву?
— А куда мне было деваться: мы же из кабокло, бедняки. Отец мой в штате Сеара пытался как-то устроиться. Но разве можно без земли прожить, да? Знаете ведь, как у нас: хорошие земли все заняты, а соленые, сухие — разве на них проживешь? Вот я и решил податься сюда, в сельву. И дочку с собой взял. Марию, знаете ее, да? Она вместе с Мариной работает медсестрой.
— Здесь, стало быть, лучше, чем в Сеаре? — Конечно! Тут работа всегда есть, и платят за нее так, что на «рис-фасоль» хватает.
— А что делать-то приходится?
— Да все что угодно. Почти весь Пост моими руками выстроен. Мало — выстроен! Постоянно переделывать что-нибудь приходится, чинить. Как ливень с ураганом пройдет, так, глядишь, там крышу снесло, там дверь выбило, там еще что-то случилось. Опять же Орландо — знаете, какой он беспокойный? То ему надо переделать, это надо перестроить, да? Отдыхать некогда, да я и не жалуюсь, я работу люблю. Жалко только, не все у меня получается, что нужно для Орландо: я ведь все на глаз делаю, без расчета, без чертежа. Неграмотный я. Ежели бы мне научиться немного, я бы тогда...
Он умолкает, глядя в плотную спину Мейрована. «Джип», все так же переваливаясь с боку на бок, неторопливо бежит вперед. Мейрован тоже молчит за рулем. То ли прислушивается к рокоту мотора, то ли думает о чем-то своем.
— А индейцы слушаются вас? — спрашиваю я.
— Конечно, слушаются! Они же знают, что я друг Орландо! И вообще, почему им меня не слушаться? Я не строгий, никогда никого из них не обижал, да?
— А бывает, обижают?
— Конечно. Но это не здесь, не в Парке. У нас индейца никто пальцем не тронет. Да и зачем его трогать, индейца-то? Он ведь, индеец, как ребенок: с ним хорошо, и он к тебе хорошо. А ежели его обидишь, тогда...
— Что?
— Тогда все, пеняй на себя. Индеец обиду не забудет. Плохо, однако, то, что он свою обиду может выместить на любом другом белом. Для индейца все мы, белые, одинаковы. Ежели он обижен кем-то из нас, то отомстит первому же белому, который ему на глаза попадется. Поэтому лучше их не трогать, да? Когда с ним, с индейцем, живешь в мире, он лучше белого. Не предаст, не. обманет никогда. Гостеприимный он с нами, с друзьями его: зайдешь к нему в малоку, всегда лепешку протянет, воды даст напиться, живи с ним сколько хочешь, не прогонит прочь. Куском не попрекнет, даже если у самого мало, даже если детишки его голодные ходят. А мы, белые, разве такие, да? Завидуем друг другу, каждый ищет, где для себя найти что-то получше, где урвать побольше, да? Каждый думает только о себе, каждый сам за себя. А индеец? Индеец тоже сам за себя, но он и сам живет, и другим жить дает. В чужие дела не лезет, в чужое добро нос свой не сует. Каждая семья у них сама по себе. Каждый человек сам себе хозяин. Хорошо, да?
— Приехали, — прервал нашу беседу Мейрован. Я встрепенулся, как футболист, услышавший свисток судьи к началу матча. Мы выезжали на плантацию.
Тех, у кого слово «плантация» вызывает идиллические ассоциации с шишкинской «Рожью» или ровненькими грядками подмосковных огородов, зрелище, открывшееся моим глазам, повергло бы в смятение. Громадная неправильной формы поляна могла бы служить Бондарчуку отличной натурой для съемок финальных кадров битвы при Бородино. Из покрытой пеплом бугристой земли вздымались изуродованные огнем пни. Там и сям валялись гигантские обгорелые стволы деревьев. Торчали узловатые обуглившиеся корни. Эта апокалипсическая фантасмагория являла собой обычную картину обычной индейской плантации, которую отвоевывают у сельвы огнем и топором.
В дальнем от нас углу поляны трудились десятка три чикао. Одни были в брюках, другие в трусах, большинство в чем мать родила. Их бронзовые, влажные от пота тела, казалось, дымились от солнечного жара. Был полдень, солнце стояло почти отвесно над головой, заливая землю нестерпимым зноем. Белый человек не вынес бы и двадцати минут работы под таким солнцем, а эти дети сельвы с раннего утра вскапывали землю, выкорчевывали пни, перетаскивали поваленные полусгоревшие деревья — то есть делали самую трудную работу, которую только можно себе представить, — без видимых признаков усталости.