Обыкновенная Арктика - Горбатов Борис Леонтьевич
— Уходи. Нельзя. Точка.
— Ссориться не хочешь? — наконец презрительно спросил Костя. — Боишься?
Игнатьич поднял на него глаза и ответил коротко:
— Боюсь.
И Костя подумал, что прав, пожалуй, Яптуне: «Купес сильнее — у него спирт».
Спирт! Только бы достать спирту. Игнатьич передаст радиограмму. Он побежал в лавку и начал шарить по полкам. В пыльном углу попался ему старый спиртовой компас. Он обрадовался находке так, как не радовался еще ничему в жизни. Вылил из компаса спирт и пошел к Игнатьичу. Теперь и он владел могучим оружием.
— Хочешь спирту, Игнатьич?
— Огонек? — недоверчиво поднял голову радист.
— Нет, чистый.
— Вре-ешь!
— Вот! — показал Костя голубую бутылочку. — Хочешь?
— Пирт тара, — по-ненецки ответил Игнатьич, и глаза его стали влажными.
Костя медленно поставил бутылочку на стол и посмотрел на Игнатьича.
— Понимаешь? — спросил он тихо.
Игнатьич взглянул на Костю, потом на бутылочку, потом опять на Костю, почесал щеку, облизнул сухим языком губы, сморщился.
— Понимаю.
— Ну?
— Хорошо.
— Когда?
— Ночной срок будет… Тогда и передам:..
— Правда? — закричал Костя и от радости отдал радисту весь спирт.
Но когда пришел ночной срок, Игнатьич был уже пьян и не мог работать, а когда протрезвился, и слышать не хотел о Костиной радиограмме.
Что было делать Косте? Он вдруг горько почувствовал свое бессилие. Броситься в тундру, выть, кричать? Но никто даже не услышит его криков. Биться головой о стену, драться, ломать табуреты на Тишиной плешивой голове? А в ушах все звенело: «Голудно тундре, шибко голудно…»
Началась страшная жизнь, вся исполненная глухой, потаенной борьбы. Молча сходились за общим столом обитатели фактории. Ни на минуту теперь не расставался Костя с ножом. Потом ему подумалось, что Тиша может отравить его пищу, грозился же он: «Уничтожу, изведу». И Костя перестал выходить к столу, сам себе стряпал, на ночь закладывал дверь бревном, чутко спал. И не смерть была страшна Косте. Сколько раз за свою раскосую жизнь глядел он курносой в глаза! Страшна была мысль: «Пропаду, так ничего и не сделав. И никто не узнает, за что погиб Костя Лобас, путаный человек! И даже Яптуне Василий не узнает. Еще сукиным сыном обзовет».
Как жалел он теперь, что отпустил ненца, не всучив ему писульки. Она дошла бы «торбазной почтой» до центра и сделала бы свое дело. И тогда не обидно было бы погибнуть. Но ни разу не пришла Косте мысль бросить драку, помириться с Тишей, жить, как раньше жил. Нет, эта мысль ни разу, даже в самые горькие ночные минуты, не вползала в его крутолобую башку. Черт подери! Будь что будет, но война. Несмотря ни на что. Теперь он дышал полной грудью, — первый раз в жизни он правильно жил.
Но проходило время, а все оставалось по-прежнему. Избу совсем засыпало снегом. Настала вечная ночь. Никто не приезжал на факторию. Похороненные под сугробами, ворочались в тесной избе люди, остро, смертельно ненавидевшие друг друга.
И тогда Костя решил бежать.
Бежать — вот единственное, что ему оставалось. Уйти ночью, добраться до окружного центра, все рассказать.
Он стал лихорадочно готовиться к побегу. Собрал продовольствие, оружие, меховую одежду, нашел компас и однажды ночью, когда все опали, вынес все это из избы, сложил на нарту, взял девять лучших собак, обернулся в последний раз на проклятую избу, погрозил ей кулаком — и уехал.
Он помнил из рассказов ненцев, что до окружного центра надо долго ехать рекой, потом перевалить горы, выехать опять на реку, дойти до «перекрестка», где реки сливаются, и по новой реке уже легко добраться куда нужно.
Но, когда Костя очутился один в полярной мгле, он скоро потерял и реку и горы. Белая пустыня расстилалась перед ним, однообразная и холмистая. Что это было? Торосы или холмы? Он ничего этого не знал. Он был как слепой щенок в этом полуночном мире.
Он бросался то в одну, то в другую сторону, долго блуждал и, наконец, окончательно запутался. Собаки уткнулись в сугроб и стали. Вожак озабоченно обернул морду к Косте.
«Ну? — говорил его взгляд. — Куда же?»
Но Костя и сам не знал куда. Только сейчас он понял, на какое дело решился. Беспомощно огляделся вокруг, но не увидел ничего утешительного. Все было мертво и тихо.
Однако сдаваться было рано. Он вспомнил, что у него есть компас. Компас, черт подери! Что же ему еще нужно?
И Костя побрел за собаками на запад. Перелезал через какие-то обледеневшие бугры, брел, спотыкаясь и увязая в снегу, по тундре — и вдруг очутился среди дикого хаоса торосов (и тогда догадался, что вышел на реку), но через торосы было трудно тащить нарту, и он выбрался на берег, брел берегом, пока не потерял и берега и торосов… Но это теперь не пугало его, потому что компас, за которым он все время следил воспаленными глазами, неуклонно показывал путь на запад.
Так прошло много дней. Странно, что до сих пор он не встретил ни жилья, ни кочевья. Он и не знал, что тундра так мертва. Но, может быть, он проходил стороною, может быть, где-нибудь в пятистах метрах на юг или север были люди? Он ничего не знал, но цепко держался принятого направления: на запад!
Иногда ему удавалось найти плавник, и тогда у костра отогревались и он и его собаки. Костя натаивал в котелке снег, варил себе из консервов похлебку, а собакам бросал юколу. У костра было легче мечтать об удаче. У костра тундра казалась живой и понятной, дорога — легкой, цель — близкой.
Но он покидал костры для дороги и снова брел, — замерзал и падал от усталости и голода, и снова подымался, и снова брел… Собаки обессилели, и он сам теперь впрягался вместе с ними в лямку и тянул, Он тянул честно, изо всех сил. Ему было жаль собак.
Когда Костю застигала пурга, он вырывал в снегу яму и прятался в ней вместе с собаками. Так было теплей и ему и им. И он спал, зарыв голову в их мохнатый мех. Теперь не раздражал его запах псины, а даже радовал: то был запах жизни, запах теплых, живых тел.
Но жизнь еле теплилась в Костином теле. Все труднее стало тянуть нарту. Он стискивал зубы и кричал на себя:
— Ну ты, кляча! Тащи! Еще! Еще немножко! — а потом, обессиленный, валился на снег; вокруг, дрожа от холода, сбивались измученные, голодные собаки и жалобно глядели на него. А он не знал, к кому эта жалость — к себе или к нему, к их хозяину и другу…
Он лежал на снегу, тяжело дышал и разговаривал с ними:
— Ну, ничего… Вот отдохнем немного… Потом в путь… Теперь скоро…
Ему казалось, что они понимают его, как он понимал их.
И, отлежавшись, Костя снова впрягался вместе с собаками в лямку и трогался в путь. Его щеки обморозились и болели. Ноги, ни разу не бывшие сухими, покрылись ранами, на них было мучительно ступать. Но он все еще не хотел сдаваться, и упрямо тащил нарту, и глядел то на стрелку компаса, то вперед на дорогу.
И теперь часто стали мерещиться ему города впереди. Он видел, как клубится дым над избами, слышал людские голоса, собачий лай… Он напрягал последние силы, весело кричал:
— Эгей! Ну вот… Ну вот и добрались!
Но города исчезали так же быстро, как и появлялись, дома оказывались острыми торосами, а дым — снегом, сдуваемым со скал. После миража было еще труднее идти и надеяться, что придешь.
Он решил больше не верить обманчивым видениям. Так было легче, спокойнее. И, когда однажды увидел на высоком берегу избушку, он и ей не поверил.
Но то было настоящее, реальное жилье. Он добрался до него, истратив последние силы, и упал на снег у самого порога.
То было брошенное на зиму рыбачье летовье, почти по крышу занесенное снегом. Хватит ли у него сил отрыть вход в избу? Есть ли в ней продовольствие, дрова, спички?
Он сказал себе:
— Костя Лобас, это твой последний шанс жить… — и с трудом поднялся на ноги.
Лопата… А ведь была у него лопата. Хорошая, железная. Он стал искать ее на нарте. Шарил коченеющими руками. Еще и еще раз перетряхнул вещи. И, наконец, понял: потерял.