Игорь Клех - Миграции
В Улзын-Добо в чистом поле был огорожен гектар земли, где родился Итыгилов. Посредине высился какой-то белёный каменный торт праздничного вида, я видел такие в дацане. Из избушки со светящимся в горнице компьютером вышел молодой монах, недавний выпускник Иволгинского дацана и смотритель святыни. В ногах у него путались два пушистых щенка. Под забором лежала сука и с тревогой смотрела на них, но не вмешивалась. Женщины, среди которых не было ни одной бурятки, уговорили монаха набрать для меня и для них воды из святого источника, открывшегося на месте, где появился в очередной раз на свет Итыгилов. У них оказались с собой пластиковые бутылки. Монах позволил мне пройти с ним в надкладезный бревенчатый сруб и заглянуть в отверстие колодца. Он сказал, что кругом солончаки, и сам факт пробившегося чистого родника здесь — это уже чудо. Показал на лес в полукилометре, где пролежал 75 лет в могиле Итыгилов. Мне понравилось, что он не хотел меня ни в чем убедить, я спросил — он ответил. Спокойное достоинство и доброжелательность бурятского ламаизма — самая симпатичная его черта. Никакой нетерпимости и никакой агрессии. Здесь даже собаки себя ведут, как должны бы были вести себя люди.
Женщины были просто счастливы и убеждали меня увезти свою бутылку с водой в Москву. Но я выпил ее еще в поезде по пути в Читу.
Иволгинск, кстати, назван по бурятскому названию речки и никакого отношения к одноименной птице не имеет. Над приземистыми домами и потемневшими крышами этого райцентра возвышается загнутая, как коготь, одинокая сопка Баян-Тугай. Белыми камнями на ее склоне выложены слова молитвы с благословением для тех, кто способен прочесть надпись.
ЧитаО Чите не могу сказать ничего, кроме того, что это был в советское время штабной гарнизонный город и остается им и сейчас. Въевшийся казенный дух ощутим в центральной городской гостинице (впрочем, с превосходной кухней) и почти совершенно неощутим в высших учебных заведениях, где молодежь берет свое, что обнадеживает. Во всяком случае, во всех городах на учащуюся молодежь смотреть было приятно. Может, это старческое, но мне кажется, они лучше нас.
Помню, что за Читой заканчивалась автотрасса, что так изумило когда-то знакомого киевлянина, намеревавшегося проехать автостопом до Владивостока:
— По зимнику, парень, только по зимнику!
Говорят, что теперь иначе, но это требует проверки, слухи противоречивы.
Пузырь, Соломинка и Лапоть, Абрек, Карабас, бюст Горького, Мурзилка, Кошмарик и я, грешный, сдали свои полки в «Литэкспрессе» следующей писбригаде и вылетели в Москву. Пускай они теперь отдуваются до самого Владивостока. Счастливого пути!
P.SА ведь это были места моего раннего детства. Маклаково на Енисее, теперь Лесосибирск, где у меня жил медвежонок и я чуть не отморозил нос в пятилетнем возрасте. Купаться летом мы с родителями и их сослуживцами ездили в устье Ангары. Запах кедровой сосны я узнаю без слов и на том свете.
А в Забайкалье мы жили в поселке Брянск, где намечалась великая стройка социализма, но Хрущев ее зарубил, провозгласив «семилетку». Мне сказали, что теперь или больше нет такого поселка, или есть какая-то Малая Брянь. Помню, когда переезжали туда, как я боялся, что машина сорвется в Байкал с высоты. У вырубленной в скале дороги, кажется, не было никакого ограждения. А из Брянска мы ездили по выходным на служебной «шкоде» за сто с лишним километров посмотреть кино в Улан-Удэ, там и ночевали. Помню запах перегретой остывающей машины на дворе и аспидное монгольское небо над головой, с молозивом звездной материи. Чересчур много всего я помню. Пора меня лобанить, как говорили на Руси тыщу лет назад.
Ясенево и окрестности
Ясенево известно как «спальный» микрорайон размером с небольшой областной город. Район удаленный — десять станций метро от кольцевой, — прижатый к другому кольцу, МКАД, как засунутый под ремень учебник.
Дышится в нем тем не менее легко, поскольку от поглотившего его обходным маневром мегаполиса он отгорожен Битцевским лесопарком и зеленой зоной в районе Узкого. Приезжие из центральной части города удивленно вертят головами и дышат полной грудью. Стометровая ширина его улиц и однообразие жилых коробок сводили меня с ума. Прогуляться в гастроном или на ближайший рынок — занятие минимум часа на полтора. Почва злая, глинистая, неплодородная. Поэтому в первый год жизни здесь мне нравилось только небо иногда — благодаря дальним видам оно бывает изумительно, неправдоподобно красивым. Силы небесные будто позаботились о компенсации местным жителям за визуальную скудость того, что расположенониже. Хороши в Ясеневе закаты, летние грозы и обильные снегом зимы.
Неплохо также звучало название, тянущееся через «ясень» к «осени» и располагавшее к пешим прогулкам. И со временем именно это присутствие и даже вторжение природной среды стало примирять меня с участью ясеневского жителя. Замусоренный и перенаселенный лесок с законсервированными послевоенными голубятнями и строениями ясеневской усадьбы, тесная площадка для выездки, облепленная по периметру зеваками, — все это не вызывало особенного энтузиазма. Кони, грациозно роняющие лепешки на асфальтные тротуары, на мой взгляд, выглядят несравненно лучше. Собственно в Ясеневе из чего-то нестандартного и примечательного имеются лишь церковь Петра и Павла XVIII века, закрытое сельское кладбище по соседству да пара тенистых, насмерть затоптанных аллей, заросших прудов и выродившихся садов с низкорослыми фруктовыми деревьями. Но с самого начала, и даже ранее, я попался в узы Узкого — усадьбы Трубецких, превращенной в советское время в ведомственный санаторий, а в постсоветское переживающей распад и запустение, что равно приличествует как гнездам родовитого дворянства, так и советским символам, упрятанным за многокилометровыми имперскими оградами.
Во-первых, здесь просматривался рельеф, членящий ландшафт, делающий его любопытным и живописным. Во-вторых, имелся каскад прудов с белыми амурами, покачивающимися у поверхности воды в водорослях, как отрубленные руки. В-третьих, встречались задающие лесу масштаб старые деревья, и еще — загибающаяся липовая аллея на дамбе, темные великовозрастные ели и высаженные полукругом дубы у головного здания усадьбы. Наконец — собственно усадьба, прекратившая сопротивление и сдавшаяся на милость окрестных жителей. Какие-то санаторные работники в белых халатах еще отсиживались в огромном дощатом флигеле, уставшем за двести лет прикидываться каменным. Здание само нуждалось в лечении, если не погребении. Краска лущилась на его рассохшихся стенах и задиралась чешуйками, будто от какой-то неизлечимой и прогрессирующей кожной болезни. Особенно впечатляли оштукатуренные слоноподобные колонны центрального портика — у их основания штукатурка пооблетела, обнаружив обшитую прогнившими досками гулкую пустоту. Несмотря на наплыв людей в выходные дни, кажется, это одно из самых располагающих к философствованию мест в Москве. Не случайно в одном из покоев этой усадьбы, превращенном позднее в бильярдную, скоропостижно умер Владимир Соловьев. В номенклатурные и плотоядные времена, как уверяют краеведы, в нем отдыхали от забот Мандельштамы и Пастернак. Но куда более воображение поразила — вероятно, в силу своего драматизма — другая деталь. На колокольне церкви в Узком (будто вылепленной пальцами из теста и присыпанной мукой, — что-то с камнем здесь нелады) холодным осенним днем 1812 года сидел Бонапарт, глядя на начало отступления своей армии по лесистой Калужской дороге. В складках местности и на высотах окрестностей встречаются также сваренные из рельсов противотанковые «ежи» (в виде памятников) и вывороченные бетонные останки вполне реальных дзотов времен последней обороны Москвы. Есть во всем этом нечто гипнотическое.