Леонид Почивалов - И снова уйдут корабли...
Минута, другая, третья…
— Давай!
Механик рвет на себя овальную металлическую дверцу, в проеме проступает проблеск моря, и в это же мгновение в салон врывается тугая, как плеть, струя ледяного воздуха, хлещет меня по лицу, шее, туго натягивает зажатую в моих руках веревку. Володя высунулся наружу по пояс, он без шапки, волосы его треплет ветер, кажется, будто голова в пламени. Туго натягиваю веревку — ветер запросто может сейчас унести нашего бортмеханика. Сила у ветра штормовая.
— Бросай! — слышу крик из кабины.
Володя свешивается над пропастью еще больше. У меня замирает сердце, веревка в руках натянута до предела, кажется, звенит, как стрела. Удержу ли?
— Попал! Попал! — Я и не пойму, откуда крик — из кабины или это ликует Володя, с трудом захлопывая дверь, которую пытается выдавить ветер. Справившись с дверью, механик падает в кресло, опускает в бессилии руки, выдыхает всей грудью:
— Ну, слава богу!
Лицо его красное, как помидор, — опалил ледяной ветер. Трет щеки пальцами и смеется. Я вижу серые глаза Войтова, он заглядывает из-за кресла в наш салон и тоже смеется.
— Черт возьми, все-таки дело сделали!
Остается завершить, как положено, операцию. Возвращаемся к континенту, добравшись до кромки берега, снова поворачиваем к океану и идем к «нашей» льдине — привязываем координаты к берегу, чтобы вертолету попроще отыскать охотника. Отыщет запросто! Теперь уж никуда Рультен от нас не денется!
Сделав прощальный разворот над льдиной, идем на аэродром.
В автобусе, который везет нас с аэродрома в гостиницу, Войтов с невозмутимым лицом, вроде бы между прочим, спрашивает:
— Ну, как, набрал для «Правды» материальчик!? Не зря же летали!
— Конечно, набрал! — тороплюсь заверить я. — Напишу непременно. Не волнуйтесь.
— А я и не волнуюсь, — иронически кривит губы командир «Ила». — Писать-то и не о чем. Поболтались над морем, и все тут. Обычное дело. Знаем вас, корреспондентов. Охочи делать дутых героев.
В голосе его уже звучат приказные командирские нотки:
— Писать об этом ни к чему! Ясно? Напиши о другом. Напиши о тех подлецах, которые наш «Н. З.» снаряжали. Обидно, когда такие существуют среди нас, людей.
Берег Маклая
Я стою на правом крыле капитанского мостика. В руках том из собрания сочинений Миклухо-Маклая. В этом томе множество маклаевских рисунков. На одном из них изображен мыс Уединения, названный так Маклаем, и на мысу хижина, над которой развевается русский флаг. В этой хижине и жил путешественник. Я смотрю на рисунок, потом на медленно приближающийся берег. Все удивительно совпадает: и ярко-зеленая бахрома рощ у моря, и безлесные прибрежные холмы, и густо-синие силуэты могучих гор в глубине острова. В бинокль замечаю проступающие за частоколом пальм контуры крыш деревушки. Наверное, это и есть Бонгу, в котором Маклай был своим человеком. Так много деталей совпадает с рисунком! Нет только хижины с флагом.
— Вроде бы никаких ста лет и не было, — улыбается помощник капитана. — Все как на этой картинке в книге. По крайней мере снаружи. А внутри посмотрим.
Шарю биноклем по берегу, с трудом в густой тени прибрежных мангровых зарослей различаю темные, почти сливающиеся с зарослями фигурки людей. Нас заметили!
Над палубами «Витязя» проплывают старинные русские вальсы. Наши радисты создают подходящий для случая «звуковой фон». Палубные динамики работают на полную мощность, и, может быть, вальсы слышат на берегу.
Вдруг музыка обрывается, и вахтенный помощник, по-левитановски напирая на гласные, объявляет по радио о том, что сейчас на корме у второго трюма состоится митинг и всей экспедиции и свободному от вахты экипажу предлагается собраться. И после паузы — уже с юмором: «Просьба прибыть в рубашках. Кинооператор будет снимать всех для истории».
К митингам мы привыкли, но сейчас испытываем необычное волнение. В эти минуты все кажется значительным и символичным. И каждую деталь хочется накрепко задержать в памяти… Два матроса, два самых статных и молодых парня на нашем борту, в парадной форме, в белых перчатках, ловко перебирая шнур, стремительно бросают в небо, к вершине мачты, алое полотнище Государственного флага пашей Родины и вымпел Академии наук СССР.
Капитан в белой тропической униформе, поднявшись на крышку трюма, привычно покашляв — так всегда, когда волнуется, ибо речи держать не мастак, — вдруг неожиданно просто, без всякой торжественности и поэтому-то так значительно для каждого из нас говорит:
— Ну вот, товарищи, и прибыл снова «Витязь» к Берегу Маклая спустя сто лет. Поздравляю вас.
Пока он говорит, от недалекого берега отделяется сперва одна, затем вторая, третья пироги, и этот маленький туземный флот устремляется к «Витязю». Мы спускаем нашу дорку. Как же печальны лица тех, кому не хватило места в первом рейсе дорки на берег! В первый рейс к берегу могут отправиться десятка два, не более.
Прибыли мы сюда за несколько дней до наступления юбилейного «маклаевского» года. Как раз в том, семьдесят первом году исполнялось 125 лет со дня рождения ученого и сто лет со дня высадки его на этом берегу. К тому же наше судно тоже «Витязь», прямой наследник русского корвета, «внук» его. Значит, заход «Витязя» в залив Астролябия будет иметь особое, символическое значение: спустя сто лет — снова «Витязь»!
Обелиск взялись изготовить на борту наши моряки. Понятно, весьма скромный — судно не завод, — но на лучший мы не могли и рассчитывать: бетонная плита со вставленной в нее пластиной из нержавеющей стали, на пластине текст по-русски и по-английски.
К бортам нашей дорки подходят туземные пироги. Папуасы — натуральные, из «глубинки», незнакомые с асфальтом и холодильниками. Обнажены, только кусок тряпки на бедрах — вся одежда. Кожа на плечах отливает бронзой. Широкие толстые губы чуть растягиваются в улыбке приветствия, обнажая неприятно красные от бетеля зубы. Только один из них в рубашке и шортах. Он меньше скован, чем другие, жесты его уверенны, первым пересаживается в нашу дорку и по-английски сообщает, что он местный учитель.
— Дед этого человека знал мистера Маклая и был его другом, — говорит учитель, показывая на сидящего в пироге пожилого папуаса.
Что он пожилой, свидетельствует только рассеченная глубокими трещинами морщин сухая, без блеска кожа лица. В густой шевелюре — ни одного седого волоса. Я где-то читал, что папуасы редко седеют. Облысевших встретить можно, а седых — исключение. У старика мощная, мускулистая шея, на которую красиво посажена крепкая, гордо откинутая назад голова. Взор мой с удивлением приковывается к его левому уху. Как давнишняя страшная рана, зияет дыра в ушной мочке, мочка превращена в петлю из живой плоти, на которую нанизано множество блестящих медных колечек. Еще Маклай писал об этом странном папуасском обычае: до неузнаваемости калечить ухо, вдевая в распоротую мочку тяжелые украшения — ракушки, огромные деревянные серьги, куски кораллов. Я оглядываю молодых папуасов, сидящих в пирогах, — уши у них в целости. Значит, древний обычай отмирает. Прикидываю в уме, сколько же лет может быть старику, если его дед был другом Маклая. Много, даже с учетом того, что дед и отец старика жили долго и дети у них были поздние. Наверное, лет под восемьдесят внуку друга Маклая, который сидит сейчас перед нами в пироге, важный, величественно-невозмутимый, будто хочет показать нам, что он — историческая фигура. Остальные сидящие в пирогах тоже невозмутимы: кроме короткой улыбки при встрече — никаких эмоций. Это отмечал Маклай: папуасы народ сдержанный; если их не знать, то можно подумать, что они суровы, замкнуты и необщительны.