Михаил Рощин - Полоса
Женщины напряглись, боятся что-либо сказать: всем ведь понятно, кто виноват.
— Давайте я пойду! — говорит спокойно Шура и берется за наушники, чтобы снимать их.
— Сиди! — вроде бы грубо отвечает Римма Павловна и жестом показывает Саше Капитанше, чтобы та подключилась на ее телефоны и принимала пока заказы. — Разорался, будто убили его. — Подправляя и подтягивая на ходу свой многослойный, как капуста, туалет, Римма Павловна топает по диспетчерской, и половицы с облезшей краской и пятном солнца на них прогибаются под нею, словно сходни. — Этого еще паразита где черти носят! — Она делает жест в сторону каморки Пошенкина. — Бездельник на бездельнике и бездельником погоняет!..
2Узкий, острый фасад здания со старинной башенкой и колоннами наверху выступает, как нос корабля, на простор широкой площади, а боковые крылья (все здание — как буква А), занимая по целому кварталу, выходят — одно в глухой переулок, перекрытый министерским гаражом, а другое на задворки старой московской улицы, изогнутой, будто самоварная труба, вечно забитой транспортом и народом, потому что она состыковывает самый уже почти центр с бывшими Хитровками, Котельниками, Таганками, Рогожками. Еще ходят здесь два трамвая: «двойка» и «27» — путь их начинается далеко, на шоссе Энтузиастов, за Измайловом.
Внутри гигантского А, во дворе, лепятся хозяйственные строения, мастерские, котельная — чего только нет! Даже общежитие охраны: здоровые молодые парни-вохровцы валяются на серых заправленных койках, чистят от безделья пистолеты, читают — некоторые учатся заочно, все на юридическом. Есть во дворе чахлый садик, задавленный тенью дома, бедный островок природы; будто в отместку за свое скорбное существование он пускает во все окна весной пух с длинного тополя, а осенью разбрасывает по двору сухие листья, и ветер долго катает их по асфальту назло министерским дворникам.
В министерстве, как на корабле, все есть и все свое, автономия, вплоть до мелких служб: дворники, повара, киномеханики, парикмахеры. Бытом огромного дома занимается АХО — административно-хозяйственный отдел. Его начальник, Бубышкин, — важная фигура, весь день носится на своей (то есть на казенной, конечно) машине, добывая всякую всячину: от клея и скрепок до земельных участков; надо учесть, что, кроме основного здания, в разных местах города и за городом существуют еще министерские филиалы, дома, гостиницы, дачи, дома отдыха и даже свое подсобное хозяйство, которое еще со времен военной голодухи производит собственные огурцы и свежую сметану.
Корабль внушителен и строг, автономия не просто существует, но поддерживается и поощряется, ибо все важно, все имеет значение, все должно подчиняться раз и навсегда заведенному порядку. Пусть, скажем, бумажка ерундовая, но коли она исходит от нас, она должна внушать трепет. Пусть будет на бланке, с подписями и печатями, даже если речь идет о разгрузке капусты для столовой. Все должно иметь вес и внушать почтение.
Стоит приблизиться — и сама махина дома заставит простого человека мысленно почесать в затылке. Черные зеркальные вывески со строгими золотыми буквами важно ударят в глаза при входе; тяжелый, на цепях карниз над подъездом чуть вдавит вам голову в плечи. В мрачноватом бюро пропусков с черными телефонами по стенам невидимая рука в военном рукаве протянет из глухого окошка долго выписываемый пропуск. А вот, например, в двенадцатом часу дня в чистый, всегда выметенный и обколотый от льда зимой переулок к другому, еще более внушительному подъезду подкатывают, как катера к крейсерскому трапу, сверкающие лаком, никелем и стеклом машины (черные немецкие «хорьхи», в каких ездило тогда самое высокое начальство, и машины охраны), и откидываются снаружи встречающим человеком дверцы — любой прохожий, заглянувший в этот миг в переулок с улицы, да и любой приникший к стеклу служащий, которому не надоедает каждый день наблюдать выезд министра, немедленно испытают почтение и поймут, что за важное есть место этот дом!
А ранним зимним вечером, когда широко и ярко горят окна всех семи этажей или когда в час окончания работы валит сразу из трех подъездов тысячный народ — те служащие, которым не надо оставаться на своих местах далеко за полночь, — в такие минуты дом выглядит особенно солидно и имеет даже свою величавую красоту.
Но люди есть люди, и как ни старайся, а вылезет, выпрется какая-нибудь ерундовина, что-нибудь мелкое и бытовое среди сверкающего порядка, вмиг нарушит весь вид.
Но и корабль есть корабль, его мелочью не возьмешь и не смутишь. Вперед! Так держать!
Чтобы поддерживать отношения с миром, не упустить ни одного сигнала извне, и чтобы не оставить втуне ни одного приказа, рожденного на каждом из семи этажей, флагман, помимо многоштатной экспедиции, ведающей входящей и исходящей документацией — она увозится и привозится мешками, — имеет еще и своих связистов. Связь — это нервы страны, любят говорить они о себе, это глаза и уши корабля и его язык сразу. Пусть они ютятся в подвале, за окнами, забранными тяжелой решеткой, пусть окна, или, вернее, только форточки, глядят в переулок, откуда синяя бензиновая гарь тяжелых лимузинов лезет в эти и без того душные помещения, — не беда. О них вообще мало кто знает. Они слышат и знают всех, на них же не обращают внимания, как мало обращает здоровый человек внимания на свои уши и голосовые связки. Связисты не в претензии, они знают свое место и делают свое дело, таков порядок.
…Выскочив из подвала, вся троица перебегает к главному министерскому подъезду — по свежему воздуху, по солнышку: старик Митрофаныч, Ваня и Просвирняк, припадающий на правую ногу. Проверять телефоны где-нибудь в отделах, где в комнате набито по десятку, а то и больше канцелярских столов, может бегать кто угодно и в одиночку, а в кабинеты министра, шести его заместителей, начальников главков отправляется уже непременно группа в два-три монтера и обязательно с кем-нибудь из конторских старших. Митрофаныч, как правило, обслуживает второй этаж, министра, и поскольку Ваня выглядит интеллигентно, любит брать Ваню с собой. Митрофанычу за пятьдесят, он кургузый, толстенький, смешной и смешливый. Он много меньше Вани ростом, голова плешивая, одет всегда бог знает в какую спецовку и штаны, и одеколонным ароматом от него разит, как от вечерней резеды. У него манера ни с того ни с сего зафыркать, залиться смехом, зажав живот короткими лапами, а потом уж, давясь и утирая слезы, рассказать какую-нибудь историйку, анекдотец — все больше насчет женщин.
Они выходили из подвала, и в дверях Митрофаныч вот так залился, захихикал, заквохтал: