Михаил Рощин - Полоса
Как они пировали в тот вечер с Астрой! Уж они отвели душу. Устроили праздник для пуза и для души. Закатили ужин — какой пожелали. Это называлось — разгрузочный от диеты день. Каждая жрала то, что любит и сколько захочет. Была здесь и жареная картошка, и яичница, и соленая рыба, и белый хлеб с маслом, и ветчина, и помидоры. И белыми корками вымакивали сметанный соус из-под салата, и зажарили на ночь глядя, с ума сойти, купаты. Кофе пили сладкий, с пирожными — специально заходили на Новый Арбат в кулинарию. Потом Астра дула свой любимый с девичества кагор, а Татьяна рислинг со льдом.
Чего они только не делали и кому только не перемывали косточки. Смотрели телевизор и поливали на чем свет стоит всех, от дикторш до президентов. Гадали на кофейной гуще и на картах. Примеряли шмотки и менялись, хотя Астра была в полтора раза ниже и толще Татьяны. Прокляли свою работу, оффис, шефа и красавчика Тифенберга заодно. Они выяснили, что все мужики дерьмо, и их собственные в том числе. Они красили ногти. Пели. Снова ели и пили.
Астра говорила и говорила, со страстью, как все она делала, и выпучивала глаза, и плевалась дымом. О, она поднялась сегодня высоко, и язвительный ее ум служил ее плохому настроению. Мир и природа — хаос и случай, жестокость и несправедливость. Мы ни черта не смыслим, а сама смерть стережет нас каждую минуту за каждым углом и смеется над нами. Все условно, нравственность — самообман, лишь щит от ужаса, который охватил бы нас, взгляни мы в лицо правде. Толстая и несчастная, со злыми слезами на глазах, Астра пыхтела из дыма, что умный человек поэтому поступает так, как ему удобно с е й ч а с, а иначе он лжет или дурак.
Татьяна слушала, поддакивала (она перед Астрой была, как Таська перед ней самой), хотя понимала: Астра говорит о том, о чем им обеим сейчас нужно и хочется услышать: о дозволенности. Мол, все к черту и делай, что хочешь.
Но если вспомнить, совсем недавно (после одного фильма, который они побежали смотреть, соблазненные шумной рекламой) Астра говорила совсем другое. Раздуваясь лягушкой и брызжа слюной, она с такой же яростью крушила авторов современной Анны Карениной, которые доказывали, что женщина имеет право на свободу, на порыв (и даже на два порыва, если захочет). Т о г д а Астра кричала, что все всё запутали. Трактуют освобождение женщины от неравенства с мужчиной, равняясь почему-то на мужчин-кретинов. Как будто все мужчины, поголовно, только и делают, что врут и изменяют. И следовательно, бабам надо поступать так же. И многие так и поняли это освобождение: как освобождение от долга, материнства, женственности, жертвенности и, главное, от верности. Как удобно ленивым и тупым телкам! Каждый каприз, прихоть, говорила Астра, то есть то, с чем человеку н е о б х о д и м о бороться в себе, чтобы не обратиться в животное, возводится в мерило свободы или несвободы, в доблесть, в категорию нравственного, а не безнравственного. Запутали, забыли, что Анна Каренина под поезд кинулась от всех своих радостей. Все в полет в какой-то манят. Тут полет, а там проза. Тут змий с яблочком, а на этой чаше тарелка супа. (Как будто все полеты все равно не кончаются тарелкой супа!) И отчего же проза, хрипела Астра, хуже стишка? Она не хуже, да только читать надо уметь.
И т о г д а Татьяна была полностью согласна с Астрой — о недозволенности, — как и т е п е р ь согласна — о дозволенности. Отчего? Оттого, что сегодня х о т е л о с ь позволить? И только? И для этого один закон нужно было сменить на другой?
Все кончилось тем, что Астра разревелась. Мол, она устала, у нее базедка, печень, ей тридцать пять, а она чувствует себя старухой. Ей опостылела работа, она вообще не любит работать, а любит дом, готовить, печь печенье. Почему? Почему она не может сидеть дома и печь печенье?..
Татьяна уложила ее и готова была разреветься сама. Потом лежала без сна, измученная, раздутая от жратвы и питья, возбужденная крепким кофе, маялась. Вслед за Астрой она еще курила сигареты — пальцы и волосы раздражающе воняли дымом, она растирала на пальцах духи. А от духов стало душно, пришлось идти мыть руки. А поднявшись, она принялась за посуду. Потом бросила, вернулась.
Астра храпела в другой комнате, смотреть на нее, спящую с открытым ртом, было неприятно, и сердце сжималось, как подумаешь, что Астре тоже хочется ласки, красоты, любви, утонченности. И не тоже, а ей особенно, потому что она умна и способна оценить то, чего другие оценить не сумеют. Господи, как жалко всех женщин на свете, и всех людей, и себя!..
Ей опять чего-то хотелось, куда-то влекло. Примерещилась бабушкина квартира на Земляном, Жора, Маруська. В девчонках, в юности, вспомнила она, тоже было трудно: она росла дичком, страдала от патологической застенчивости. Однако в длинном коридоре, за шкафами, шалавый мальчишка Борька Липовский, сосед, прижимал ее и тискал, когда им было по четырнадцать лет. Стыдно признаться, но она сама, случалось, поджидала Борьку за шкафами, чтобы он схватил и прижал, молча, не глядя, жарко дыша.
Своего Жорку она вспоминала таким, каким он был в год их встречи, их свадьбы, любви: они уносились на его мотоцикле в Серебряный бор, в Кусково — это были места их юного супружества, медового лета.
Видения сменяли друг друга — под храп Астры, под куранты Киевского вокзала, под ночную гонку самосвалов, и ей грезился еще некий образ, незнакомец, обаятельный и прекрасный, которого она встретит. Он посмотрит и все поймет, возьмет за руку и все почувствует. Его взгляд пронзит и согреет, его улыбка умиротворит навсегда. Он уйдет потом, не останется с нею — это было бы слишком хорошо, — но то малое, что он ей даст, станет для нее огромным, потому что будет дано вовремя, — и хватит ей надолго.
Она успокоилась и вроде бы уже засыпала, как вдруг — куранты уже пробили половину третьего, и небо осветлело над вокзалом — села на постели и даже спустила ноги на пол, отчетливо зная, что нужно сделать. Сейчас, сию минуту. Это было ясно, как день. Вон телефон. Надо только унести его в прихожую или закрыть дверь, чтобы Астра не услышала. Никаких незнакомцев, обаятельных и сказочных, журавлей в небе. Она должна позвонить Малыхину. Да, прямо сейчас. Ма-лы-хи-ну. Смешному, нелепому, такому-сякому Малыхину. Это то, что у нее есть. Наверняка. Это ее. Она верит в этого человека больше, чем в мать или дочь. Он будет таким, как ей нужно. Со словами или без слов. С продолжением или без. С улыбкой или слезами. Он будет счастлив, если она придет. А ведь так хочется осчастливить, отдать — в конце концов, она рождена, чтобы отдавать, чтобы осчастливливать.
Она ничего не вспомнила, не позволила себе — лишь его подъезд, в Измайлове, они подъехали вечером, зимой, на такси, дом выходит прямо на Первомайскую, где хозяйственный, слева от метро. Она бы нашла.