Евгений Марков - Очерки Крыма
Бекир устроил наш ночлег у одного из почетнейших хаджей Узен-баша, не допуская в нас и мысли о возможности довольствоваться первою попавшеюся саклей. Преважно подбоченясь, въехал он на двор, и двумя, тремя полусловами объяснил по-своему хозяину, кто мы и как нас нужно принять.
Тохтар-эффенди вышел к нам за ворота, худой, со строгим взглядом, исполненным непоколебимого достоинства, и приветствовал нас по-восточному, указываю рукою на свой дом. Мы, кажется, спутали все его понятия о нашем величии, расположившись до ночи прямо на улице, под старым орехом, чтобы налюбоваться на окружавшую нас Татарию и на чудный вечер. Вокруг нас уже протолкнуться нельзя; приезд наш был событием в Биюк Узенбаше; даже татарские матроны позабыли правила мусульманских приличий и пробирались к изумившей их амазонке. Дети вскарабкались даже на сучья, на мажары, на плетни. Глянешь кругом — всюду белые, сверкающие зубы, тесные и крепкие как у зверьков, и черные воспламененные глазенки; и зубы и глаза, — все в них смеется от радостного изумления, рты раскрыты в недоумении и жадном любопытстве.
Женщины с каким-то азартом наперерыв хватают и ощупывают каждую безделицу, надетую на амазонке нашей, хихикают и шепчутся друг с другом из-под своих покрывал. Только старые татары сохраняют невозмутимое спокойствие и, кажется, заняты только одним соображением, куда это и зачем Бог несет нас?
Бекир с хозяйскими работниками таскает между тем дрова и воду, развьючивает лошадей. Вот стали вынимать из саквов нашу провизию и разные принадлежности пути, — любопытство женщин и детей достигает своих пределов; воспользовавшись их углубленным вниманием, я сел за стол орешника и стал исподтишка набрасывать в путевой альбом некоторые фигуры; молодой татарин не раз ловил мой воровской взгляд и выследил движенье моего карандаша. Так же незаметно, как я рисовал, подкрался он сзади меня и несколько минут пристально смотрел, через мою голову, на непонятную для него работу, на это быстрое мельканье крашеной палочки, из-под которой каким-то чудом вырастали знакомые ему черты, знакомые наряды.
Я заметил его уже тогда, когда он, будучи не в силах далее сдерживаться, с громким смехом сказал что-то по-татарски. Вся его фигура широко расцвела удовольствием и удивлением. Вдруг фрр!!! Все, что было в толпе женщин и девочек, брызнуло врассыпную, закрываясь рукавами и неистово хихикая. Нужно было перенести карандаш и глаза на мальчиков. Но тревога была уже подана: взгляд мой ловился со всех сторон — большими и детьми.
Как ни хитрил я — ничего не мог сделать. Только что взглянешь хоть раз на кого-нибудь, — он тотчас ухмыльнется, пробормочет своим что-то по-татарски и отойдет себе в сторону, с глаз долой.
Темнота загнала нас в дом хаджи.
Гостиная Тохтар-эффенди довольно порядочна для простого татарина. Потолок с бахчисарайской резьбой, на полках ярко вычищенная посуда и несколько рукописных магометанских книг, деревянное мелко решетчатое окошко на турецкий манер; а уж ковров, подушек и тюфяков счету нет! Мы сидим на коврах, поджав под себя ноги, вокруг татарского столика настоящего арабского рисунка.
Тохтар-эффенди в своей белой чалме и полосатом халате, придающем ему вид муллы, стоит у порога, не зная, прилично ли ему будет сесть с нами. Собственно на нас он не обращает никакого внимания, для него важен только один из нас, которого он исключительно считает гостем своим. Бекир в своем татарском соображении решил, что один из наших спутников, одетый в кавказское платье, в черкеске с кинжалом, не может быть ничем другим, кроме князя; смуглый, восточный тип лица и наездническая ловкость кавказского барина окончательно убедили его в этом. Заручившись таким убеждением, Бекир торжественно объявил хадже и всем спрашивавшим его, что приехал «князь» с Кавказа; мы, мирные граждане, без патронов и кинжалов, были, таким образом, отодвинуты на задний план и, кажется, почитались за свиту «князя». Оттого-то и раздумывал хаджа, приличествует ли ему, хотя и хозяину, сидеть на одном ковре с таким знатным гостем.
Весть о приезде к хадже кавказского князя пронеслась по всему Узенбашу. Несколько важных, бородатых фигур появились в дверях, и эффенди через Бекира просил у князя впустить почетных гостей, которые пришли приветствовать князя. Один за одним, с серьезным и церемонным видом, подходят гости к мнимому князю, прикладывают руку к сердцу, говорят что-то, покачивая головами, потом опускают у ног князя разные приношения, кто сухой изюм — ерик (род мелкой сливы), кто груши, кто даже кислое овечье молоко.
Откланяется, с достоинством пожмет руку, и опустится себе на ковер около князя, поджав ноги. Вот все уселись кружком и закурили длинные трубки. Ни один гость ни слова по-русски, бедный кавказский «князь» ни слова по-татарски. Однако беседа идет, важная, длинная, неспешная восточная беседа, очень напоминающая наше европейское молчание. Сидят, уставив глаза в трубки, и торжественно выпускают облака дыма; изредка только смуглые, костлявые пальцы, сложенные в щепотку, протягиваются к столу, на котором стоят сласти; а то вдруг сосед нагнется к князю, возьмет его кинжал и станет вертеть кругом, любуясь серебряною чеканкою и тавлинским лезвием; налюбуется и с коротким одобрением передает его другому. Всякий гость поочередно пощупает, повертит, понюхает кинжал, покачает с удовольствием головою и передает соседу. "Карош кинжал! Якши!" — скажет кто-нибудь князю, торжествуя знанием русского языка. И опять молчание на много минут, опять неподвижное насасывание трубок. Кто-нибудь опять очнется, сочтет приличным заговорить: "Богато грошей дал?"
— Двадцать рублей!
— "Це… це… це…" — прищелкнут языком все собеседники, с сожалением покачивая головою, и все, словно по сговору, устремляя глаза на кинжал еще с большим уважением, чем прежде. И опять длинное молчание. Потом наступает очередь черкески, щупают сукно, смотрят его на свет, трут между пальцами; "Карош архалук, кназ; богато грошей?". И опять удивленье, покачиванье и одобрение. От черкески к поясу, от пояса к папахе, к башлыку; весь князь, всякая его пуговка, всякий позументик ощупаны и опробованы.
— Где купли, кназ?
— В Стамбуле!
"О! Стамбул якши!" Все белые зубы с удовольствием осклабляются, сверкая из чащи бород, — а мнимая стамбульская покупка, словно что-то особенно хрупкое, переносится в крепко сложенных пригоршнях от одних восторженных глаз к другим, с такою благоговейною бережностью, как будто эти грубые пальцы сами чувствуют все неуменье и все недостоинство свое держать драгоценную вещь.
Еще раз то же степное молчание; но уже теперь все эти серьезные лица светятся совершенно детским удовольствием.