Георгий Чиж - К НЕВЕДОМЫМ БЕРЕГАМ.
Отогреваясь ночью на станциях, прозябший в Мишином полушубке Невельской не будил его, все время мучаясь загадкой, разъяснившейся только утром: Муравьеву предписано спешно ликвидировать Охотск, а имущество перевезти в Петропавловск. Вопрос о переносе Охотска Муравьев возбудил, как известно, два года назад и отстаивал его все время, правда уже без прежней уверенности в целесообразности своего домогательства, так резко в свое время раскритикованного Невельским.
Для Невельского, предвидевшего последствия ненужного переноса, новость действительно была весьма неприятной. Помимо нецелесообразности, этот перенос отодвигал на задний план преследуемую Невельским неотложность поисков незамерзающей и хорошо защищенной бухты южнее устья Амура. Новость наводила также на тревожную мысль: не охладел ли к Амуру сам Муравьев?
Другие новости были приятнее. Последний перед отъездом вечер Корсаков проводил у Марии Алексеевны Крыжановской, в том же обществе обоих братьев Перовских и Меньшикова. Когда разговор коснулся Амура, Меньшиков сказал, что, по его мнению, будущее Амура теперь в руках одного Невельского и зависит от того, захочет ли он еще раз рискнуть быть разжалованным или не осмелится. Подсказать же ему этот действительно необходимый и неотложный шаг, по мнению Меньшикова, было бы неблагородно, и ни они, ни Муравьев, конечно, этого не сделают.
– За Невельского я и так ручаюсь, – сказал Лев Алексеевич Перовский, – что он догадается сам и рискнет. Мало того, из боязни, что могут отговорить, скроет свои намерения от самого Муравьева, чтобы не поставить его в неловкое положение, как генерал-губернатора в роли подстрекающего своего подчиненного к неповиновению. Лучше дать Муравьеву возможность поддержать и одобрить совершившийся факт.
– С чего вы все это взяли, Лев Алексеевич? – спросил Меньшиков. – Уж нет ли у вас с ним сговора, а?
– А вот с чего... Как вам известно, Амур для России – это лелеемая Невельским с детства мечта. Ценою принесения им в жертву карьеры и большого риска она осуществляется, но еще не осуществлена – до конца еще далеко, а откладывать дела ни на один день нельзя. Не таков Невельской, чтобы отступить теперь, когда труднейшая часть пути пройдена.
– Придется опять нам помогать, если вляпается? – вопросительно заметил Меньшиков.
– И поможем, непременно поможем, ведь это в конце концов наше общее дело, в котором мы сами ничем не рискуем.
– Так-то, Геня, обстоят дела, – заключил Корсаков. – Ты лезь в петлю головой, а они тебя, может быть, соблаговолят поддержать, – продолжал с иронией Корсаков, не видя, как от его рассказа засияли глаза Невельского: он радовался и тому, что Лев Алексеевич в нем не ошибся, и тому, что сам он пришел именно к единственно нужному решению.
– Нет, господа, – с сердцем продолжал Корсаков, – было бы по-джентельменски не прятаться, начать этот разговор при Невельском и стать, в случае твоего согласия, соучастниками, идущими на такой же, как и ты, риск. Меня точно ушатом холодной воды облили эти «патриоты» только до той черты, за которой начинается риск, не головой, нет, а чуть-чуть слегка стремительной карьерой... Да нет, даже не карьерой, а еле заметным, ничтожным ее застопориванием. Какая гадость!
Невельской боялся выдать себя: пусть лучше и Корсаков не знает, что он уже твердо решил действовать и что ему никакого дела нет до меньшиковских и других карьер, у него путь единственный и определенный.
Другое дело, что скажет Катя. Как она посмотрит? Это его беспокоило.
14. НОВЫЕ ДОРОГИ
В спальне Муравьева только что отбыли русское «присаживаиие» перед дорогой и сотворили короткую молитву. Днем отслужили молебен о путешествующих.
Качаясь из стороны в сторону в длинном атласном шлафроке, шаркала туфлями немощная тень Муравьева. В руках он держал два образка покровителя путешествующих мученика Спиридония, по-детски неуверенными шагами приблизился к отъезжавшим, благословил и неловко набросил шелковые гайтаны на склонившиеся головы. «Точно старец великопостник благословляет любимых послушников на ратный подвиг», – подумал растроганный Геннадий Иванович и сам проникся сознанием важности своего предприятия.
На большом темном дворе вокруг четырех троек хлопотливо бегали люди с факелами и фонарями, бросая на снег во все стороны пятна колеблющегося света. Факелы трещали, посыпая шипящий снег горячими смоляными каплями, чадили длинными косами сажи и наводили ужас на прижавших уши лохматых лошадей. Они трясли густыми спутанными гривами, невольно вскидывали головами и нервно перебирали ногами. Косящиеся на огонь глаза налились кровью и злобой: лошади далеко вытягивали шеи, скалили зубы и щелкали челюстями, стараясь схватить приближающихся к возкам неосторожных.
– Готово! Зови садиться! – громко раздалось откуда-то из темноты.
– Иду-у!
У подъезда заколыхался фонарь, и загрохотали по скользким ступенькам кованые сапоги. Через минуту по тем же ступенькам осторожно спустились двое мужчин и две закутанные женские фигуры и тут же беспомощно остановились.
– Я дальше не пойду, боюсь... Какая темень! Мишель, прощай, счастливого пути, – капризно сказала генеральша.
Мужчины с трудом сняли теплые шапки с длинными наушниками, по очереди наклоняли головы и подносили к губам протянутые руки.
– Все хорошо, не беспокойтесь, дорогой, все хорошо, – сказала вполголоса Мария Николаевна, целуя уезжающего Невельского в лоб.
Из-за этих нескольких слов она решилась ночевать у Муравьевых. Попрощавшись с генеральшей, приятно взволнованный Невельской торопливо двинулся к лошадям. За ним с фонарем в руке и дорожной шубой на плече следовал казак, дальше спешил Корсаков. Долго оба усаживались в один возок: до Иркутска решили ехать вместе.
– Трудно держать, ваше высокоблагородие, – сквозь зубы с усилием процедил ямщик, едва удерживая рвущихся из рук лошадей.
– Езжай!
– Ворота!.. Пошел!.. – заорал по-разбойничьи дико ямщик.
Четверо дюжих казаков настежь распахнули звонкие железные ворота, и ошалелые тройки, одна за другой взметая на крутом повороте вихри снега, пропали в темноте. Осторожный Иркутск еще спал мертвым сном, плотно укрывшись с вечера за дубовыми ставнями и за тройными дверями подъездов, обитыми толстым войлоком и крест-накрест железными полосами.
Долго не могли успокоиться взбесившиеся кони, продолжая скакать до самого леса. Стало светлее – внизу маячила широкая лента покрытой льдом Ангары.
– Итого за три месяца, – вдруг вслух ответил на какие-то свои думы Корсаков, – около шестнадцати тысяч верст! – и глубоко вздохнул.