Жюль Верн - Упрямец Керабан
— Невозможно сопротивляться этому дьявольскому человеку! — сказал ван Миттен Бруно.
— Как, хозяин? Вы собираетесь уступить подобному капризу?
— Поскольку я здесь, а не в Роттердаме, Бруно!
— Но…
— И раз я следую за своим другом Керабаном, то и тебе ничего другого не остается, как идти за мной.
— Вот еще осложнение!
— Поехали, — приказал господин Керабан.
Затем, обращаясь в последний раз к начальнику полиции, чья насмешливая улыбка легко могла вывести его из себя, он сказал:
— Я отправляюсь и, вопреки всем вашим постановлениям, доберусь до Скутари, не пересекая Босфора!
— Мне доставит большое удовольствие присутствовать при вашем возвращении из столь занимательного путешествия, — заверил начальник полиции.
— Для меня тоже будет истинной радостью встретиться с вами! — с трудом сдерживая себя, процедил господин Керабан.
— Но я предупреждаю вас, — прибавил начальник полиции, что, если налог будет еще в силе…
— Ну?
— То я не разрешу вам переправиться через Босфор, чтобы вернуться в Константинополь иначе, чем за десять пара с человека.
— Если ваш несправедливый налог будет еще в силе, — ответил господин Керабан тем же тоном, — то я сумею вернуться в Константинополь без того, чтобы вам достался хоть один пара из моего кармана!
После этого, взяв под руку ван Миттена, господин Керабан сделал знак Бруно и Низибу следовать за ними и исчез в толпе, которая криками приветствовала известного сторонника старотурецкой партии, столь упорного в защите своих прав.
В этот миг вдалеке раздался пушечный выстрел. Солнце только что скрылось за горизонтом Мраморного моря. Ежедневный пост был закончен, и верные подданные падишаха могли вознаградить себя за долгое дневное воздержание. Неожиданно, как по мановению жезла некоего мага[67] Константинополь преобразился. Тишина на площади Топ-Хане уступила место крикам радости и удовольствия. Сигареты, чубуки, наргиле зажглись, и воздух наполнился их ароматным дымом. В кофейни сразу же устремились проголодавшиеся и жаждущие посетители. Жаркое разных видов, йогурт[68], каймак[69], кебаб[70], лепешки из баклавы, рисовые биточки, завернутые в виноградные листья, вареная кукуруза, бочонки черных оливок и черной икры, плов с цыплятами, блины с медом, сиропы, шербеты, мороженое, кофе — все, что едят и пьют на Востоке, появилось на столиках в то время, как маленькие лампы, подвешенные на медных спиралях, поднимались и опускались, подергиваемые время от времени хозяевами кофеен. Затем, как по волшебству, старый город и новые кварталы ярко осветились. Мечети Святая София, Сулеймана, султана Ахмета, все религиозные и гражданские строения от Серай-Бурну до холмов Эюпа засверкали многоцветными огнями. Пылающими письменами, от минарета к минарету, были начертаны в темном небе строки Корана. Босфор, изборожденный каиками с причудливо раскачивающимися фонарями, искрился, как если бы в него попадали все звезды с небосвода. Дворцы по его краям, виллы на азиатском и европейском берегах, Скутари, старый Хризополис с домами, расположенными амфитеатром, казались теперь только линиями огней, удваивающимися отражением в воде.
Вдали слышались звуки барабана, лютни, гитары, табурки, ребеля и флейты, сливаясь с монотонным пением вечерних молитв. С верхушек минаретов взывали муэдзины. На трех нотах обращали они к праздничному городу свой последний призыв из одного турецкого и двух арабских слов: «Allah hӕkk kebir!» («Бог, Бог, велик!»)
Глава пятая,
в которой господин Керабан в присущей ему манере высказывается о том, как он понимает путешествия… и покидает Константинополь.Европейская Турция в настоящее время делится на три главные части: Румелию (Фракия и Македония), Албанию и Фессалию, а также зависимую провинцию Болгария. По трактату 1878 года[71] королевство Румыния (Молдавия, Валахия и Добруджа), княжества Сербия и Черногория были объявлены независимыми, а Австрия оккупировала Боснию, за исключением санджака Нови-Пазар[72].
Поскольку господин Керабан решил проследовать по периметру Черного моря, то его маршрут к русской границе должен был проходить вдоль побережья Румелии, Болгарии и Румынии. Оттуда, пройдя через Бессарабию, Херсонес, Тавриду[73] или же через области черкесов по Кавказу и Закавказью, этот маршрут огибал северный и восточный берега древнего Понта Эвксинского[74] и доходил до пределов, отделяющих Россию от Оттоманской империи[75].
В дальнейшем по анатолийскому южному берегу Черного моря самый упрямый из османов рассчитывал достичь Босфора и Скутари, не заплатив нового налога.
Все вместе это составляет шестьсот пятьдесят турецких агачей — около двух тысяч восьмисот километров, или семьсот лье. Ну а поскольку с 17 августа до 30 сентября — сорок пять дней, то за сутки нужно было преодолевать по пятнадцати лье при желании вернуться хотя бы к самому крайнему сроку свадьбы Амазии. В случае опоздания — прощайте сто тысяч ливров тетки! Однако использование таких быстрых средств передвижения, как железная дорога, давало возможность легко выиграть время и сократить путь. Например, отправившись из Константинополя по железной дороге в Адрианополь и — по ее ответвлению — в Янболи. Далее к северу ветка из Варны в Рущук соединяется с железнодорожными путями Румынии, а они, в свою очередь, проходя по южной России через Яссы, Кишинев, Харьков, Таганрог, Нахичевань[76] упираются в Кавказский хребет. Наконец, ветка из Тифлиса в Поти проходит до побережья Черного моря почти у турецко-русской границы. Правда, затем в турецкой Азии нет железнодорожной связи с Бурсой, но уже от нее проходит ветка до Скутари.
Однако нечего было и надеяться довести все эти доводы до понимания господина Керабана. Забраться в железнодорожный вагон, ему, приверженцу старой Турции, который в течение сорока лет всеми силами сопротивлялся вторжению европейских изобретений? Никогда! Скорее он отправится пешком.
Неудивительно, что тем же вечером, как только ван Миттен и господин Керабан вошли в галатскую контору, между ними сразу начался спор по этому вопросу.
На первые же слова голландца об оттоманских и русских железных дорогах господин Керабан ответил сперва пожатием плеч, а затем решительным отказом.
— Однако!.. — задумчиво произнес ван Миттен, который уже заранее смирился со всем и настаивал лишь для формы.